С этого дня мы стали ходить в школу и из школы вместе.
А потом я поцеловал ее.
Это произошло в парке, на липовой аллее, в воскресный день, на скамейке, скрытой от глаз прохожих огромным кустом боярышника. Мы только что выкупались в речке и теперь отдыхали от солнца на нашей любимой скамейке в самом конце парка.
– Хорошо жить! – сказала вдруг Тоня. – Солнце, горы, ветер… Ты не представляешь себе, как мне хочется поскорее стать взрослой и поездить по свету, побывать на севере и на юге, в Сибири и в Средней Азии, а потом, может быть, даже заехать куда-нибудь еще дальше, например, в Америку или в Японию… Ты читал чудесную книжку Келлермана "В стране хризантем"? Нет? Обязательно прочти!… Я ее два раза подряд читала. Читала и представляла себя на месте героя в уютных японских чайных, в садах с цветущей вишней-сакурой… Представляла себя в тонком шелковом кимоно в маленькой комнатке со стенами из картона, расписанного воздушными цветами и невиданными птицами… Я представляла, что сижу у окна и жду кого-то, а на деревья сада опускается прозрачный вечер, и луна висит над крохотным озерцом, и так тихо-тихо кругом… И еще я представляла себя в тайге, в страшном буреломе, где только звериные тайные тропы и на сто километров кругом – ни души. Только я и тайга, я и тайга… Смешно, правда? А ты, Ларь, хотел бы путешествовать? Хотел бы чувствовать себя каждый раз гостем в чужих, неизведанных местах и узнавать их, а потом, привыкнув, с грустью расставаться с ними, может быть, навсегда?…
– Не знаю, Тонь… Просто я никогда не задумывался над этим.
– Эх ты!… – сказала она и легонько шлепнула меня ладонью по лбу. И тут что-то внутри меня сорвалось и…
– Взвод… стой!
Я ткнулся в рюкзак впереди идущего и остановился. И понял, что мы пришли.
Отсюда, с дороги, военный городок казался небольшой усадьбой, вдоль глухой кирпичной ограды которой часто стояли высокие пирамидальные тополя. Только когда мы оказались во дворе, стало ясно, какую большую территорию он занимает.
Здесь были три казармы, через окна которых просматривались двухъярусные, аккуратно заправленные койки, была спортивная площадка с турником, кольцами, канатом и столбами для волейбольной сетки, настоящее футбольное поле, поросшее жесткой, коротко подстриженной травой, беленький домик с крыльцом под навесом и с надписью на красной доске: "Штаб" и приземистые складские постройки, крыши которых, засыпанные толстым слоем земли, густо заросли ромашками и тимофеевкой.
На футбольном поле стояли две пушки с длинными тонкими стволами и небольшими щитками. Около них возились красноармейцы в ярко-зеленых пограничных фуражках.
Цыбенко скомандовал "вольно", гремя сапогами, взбежал на крылечко штаба, и через минуту мы уже шли в сопровождении высокого старшего лейтенанта к склада".
А еще через полчаса – в новенькой форме, в жестких кирзовых сапогах, в пилотках, к которым только что прикрепили алые эмалевые звездочки, все какие-то одинаковые, неузнаваемые – мы получали оружие.
– Живее!… Живее!… Живее поворачивайтесь, черт возьми!… – рычал старший лейтенант, отмечая в списке номера карабинов и ручных пулеметов, которые мы выносили из прохладной глубины подземного склада.
– Четыре… пять… шесть… семь, – считал Цыбенко. – Чекайте. Семь пулэмэтов нам хватит.
– Берите восемь! – кричал старший лейтенант.
– Булы б мы на машине, – рокотал Цыбенко, – узяли бы. Усе десять узяли бы. Ни. Семь пулэмэтов хватит.
– По четыре диска на каждый берите! – кричал старший.
– Ни. По три на пулэмэт. Тильки по три. По норме. Булы б мы на машине…
– На машине, черт вас возьми… Оружия на целый полк, а вы… Приказ освободить склады до завтра… Стоп! Стоп, стоп!… Вы, вы, я к вам обращаюсь! – кричал лейтенант Вите Денисову. – Номер говорите! Номер вашего карабина!… Да не там смотрите! Внизу. Внизу, на магазине!…
Патроны для карабинов выдали в специальных парусиновых перевязях с кармашками. В каждом кармашке по две обоймы. Всего двенадцать. Я держал перевязь в руках и соображал, куда ее надевают. Мишка Умаров надел перевязь на пояс и стал завязывать за спиной длинные, защитного цвета тесемки, Но перевязь была слишком широка для Мишкиной талии и упорно соскальзывала на бедра.
– От халява!… – вытаращил глаза Цыбенко, – Та куды ж ты ее на пузо то майстрачишь? Вона ж надевается через плечо!…
Кроме патронов на каждого пришлось еще по две гранаты в парусиновом подсумке и по противогазу.
Наконец все было надето, подогнано по росту, прилажено, куда следует, и мы выстроились против штабного домика, Цыбенко ушел со старшим лейтенантом внутрь.
Уже заметно повечерело, Длинные тени тополей вытянулись по двору, стали густыми, темно-синими. Солнце, повисшее над горами, покраснело и закуталось в кисейную дымку. Наступал тот вечерний час, когда люди, уставшие от дневной суеты, усаживаются у своих домов на скамеечки и ведут нескончаемые, неторопливые разговоры о своих делах.
Мы стояли, переговариваясь вполголоса, подталкивая друг друга локтями и пересмеиваясь.
Гене Яньковскому впопыхах досталась слишком большая пилотка, Она никак не хотела изящно и лихо сидеть на его голове. Он поминутно поправлял ее, но она снова опускалась ему на уши да еще безобразно растопыривалась при этом. Лицо у Генки становилось жалким, карикатурным.
– Не дрейфь, парень, зимой шапки не нужно будет. Вон она у тебя какая глубокая, до самых глаз! – сказал кто-то.
– Генеральская пилоточка, мне бы такую!
– А ты с ним махнись. Только вряд ли он согласится. Видишь как смотрит!
– Идите вы все… Чего к мальчишке пристали? Ну, если человек головой не вышел под нужный размер, разве он виноват?
– Ребята, неужели все это барахло на себе тащить? Сдохнешь через пять километров…
– Тютенька, уже раскололся!…
– Закурить бы сейчас! – вздохнули у меня за спиной.
– Кури, ребята, пока нет начальства!
Сзади зашевелились, чиркнула спичка, ноздри защекотал горьковатый запах табачного дыма.
– Куда теперь двинемся?
– Скажут. Жди. Теперь ты казенный человек, Даже в уборную по команде ходить будешь.
– Чего они резину тянут? Аж тошно становится…
– Поскорее героем стать хочется, да?
– Не в том дело…
– Ну и стой. Чем тебе плохо здесь? Жратвы мать небось полный мешок насовала… Одет, обут, из форточки не дует… Не жизнь, а малина!
"А мать, наверное, уже пришла домой, согрела чай и теперь сидит за столом, – подумалось вдруг мне. – Сидит и, конечно, плачет… как плакала, когда мы проводили отца. Она прошла со взводом только до конца Красной улицы, а потом отстала, остановилась на углу и стояла со своей старенькой клеенчатой сумкой в руках, в которой она носила продукты с базара, и смотрела, а мне было неудобно оглядываться, неудобно показывать, что меня провожают, хотя провожали многих, и только когда мы сворачивали на Кабардинскую, я оглянулся…"
Я вдруг очень отчетливо представил мать, сидящую на кухне за маленьким нашим кухонным столом в глухой тишине опустевшего дома. Представил ее опущенную голову, ее худенькие, приподнятые плечи, ее волосы, тронутые сединой, ее руки с потрескавшимися от бесконечных стирок и возни в огороде пальцами, чашку с остывающим чаем на линялой голубой клеенке, сахарницу с отбитой ручкой…
Все это так близко, каких-нибудь полчаса быстрого хода по улицам, и так недоступно теперь…
Где-то в глубине неба родился прерывистый гул. Сначала это было похоже на обман слуха, трудно было понять, есть он или нет, – может, это просто шумела кровь в ушах. Но потом он усилился и начал нарастать, и уже стало ясно, что он существует. Он наплывал медленно и неторопливо. Все задрали головы, чтобы увидеть самолет, но его еще не было видно, глаза беспомощно ощупывали небо, гудящее во всех точках сразу. Наконец кто-то сказал: