Долго, невыносимо долго не было поезда. И вот показался у перрона. Встречающие засуетились, заторопились. Максимов побежал вместе со всеми, напряженно всматриваясь в людей.
Из вагона выходили один за другим, вытаскивали чемоданы, оглядывались, обнимались, плакали и, разговаривая, жестикулировали. Анны среди них не было. Вот уже последние пассажиры покинули вагон, проводник появился на площадке с веником в руках, человек в белом фартуке прошел по пустому вагону, вопрошая: «Кому нужен носильщик?»
Максимов растерянно оглянулся на пустую платформу и вдруг увидел: у последнего вагона, за тележкой с горой чемоданов, стояла худощавая женщина с мальчиком.
Сердце у Максимова запрыгало до боли. Он нерешительно двинулся им навстречу. А женщина вдруг вскрикнула и бросилась к нему. Видно, он не очень изменился, раз она первая его узнала.
Он всматривался в ее лицо, чужое, очень постаревшее, в сетке мелких морщин и слезах, в покрасневшие глаза, в привядшие губы, тоска и жалость сжимала его сердце.
- Вот это, - растерянно сказала Аня, - вот это наш сын Юра.
Максимов обнял мальчугана за плечи, но тот не шевельнулся, и ничто не дрогнуло в его холодном лице.
- Это твой отец, - сказала Аня сыну по-немецки. Он вежливо кивнул головой и, скосив глаза, испуганно посмотрел на погоны Максимова.
Сели в машину. За всю дорогу никто не произнес ни слова… Анна нашла руку мужа и до боли сжимала его пальцы. А он почему-то чувствовал себя виноватым в том, что Анна так постарела, измучилась, и что рядом с ними сидит спокойный сероглазый мальчик, и к этому мальчику он не питает никаких чувств, кроме удивления. Мать объяснялась с ним по-немецки. Анна только недавно нашла своего сына в одном из немецких приютов и знала о нем почти столько же, сколько Максимов.
Она не понимала, что душа этого мальчугана как источник, промерзший почти до самого дна. Только в глубине незаметно и неощутимо живет и пульсирует теплое слабое течение. Сумеют ли они растопить лед? Хватит ли у них терпения, мужества и любви? Срастется ли их семья, расколотая, изувеченная войной?
Анне было тяжело говорить о войне, вспоминать Харьков, куда она эвакуировалась вместе с тетей Олей, когда родился Юрка. Она пошла работать няней в ясли, только ради того, чтобы сохранить малыша. Начался голод, болезни, страх за жизнь ребенка, за мужа, от него не было вестей.
Потом на улицах Харькова появились немцы, укутанные в длинные резиновые плащи, с фуражками гробовщиков на голове. Жизнь стала невыносимой: кто-то донес, что она жена офицера, и ее вместе с ребенком привели на сборный пункт и сообщили, что их отправляют в Восточную Пруссию.
Зимнее пальто, сшитое в лучшие времена и тогда так ладно сидевшее на ней, теперь болталось как на вешалке. Она крепко держала узелок, а сына, закутанного в одеяло, прижимала к груди так сильно, что онемели руки.
Ее втолкнули в переполненный товарный вагон. Через головы людей она выглянула наружу и увидела маленькую седую женщину - тетю Олю, которая прорывалась к вагону, но ее отгоняли. Один из конвоиров пнул ее ногой. Тетя Оля упала. Паровоз запыхтел и тихонько тронул. Аня отвернулась к стене и уставилась в угол вагона сухими глазами. Она не плакала…
В ее памяти навсегда запечатлелась ужасающая картина: толпа кое-как одетых, растерянных, страдающих, униженных женщин и детей, немецкие окрики, лай овчарок, сдавленные рыдания, пыхтение паровоза, шарканье подошв, редкие выстрелы…
И расставание с Юркой; его оторвали насильно. «Немцы - люди пунктуальные, - сказали ей, - где бы ни очутился ваш сын, вот по этому номерку вы его найдете…» Она держала в руках номерок и заливалась слезами, не зная; что впереди и ей самой придется испытать унизительное чувство раба-невольника, стать живым «товаром», который не имеет имени и фамилии, а принимается по количеству голов, как породистый тильзитский скот, и должен работать на ферме у бауера.
После войны Аня жила мыслью - забрать из приюта сына, вернуться на Родину. Ее, в числе многих советских людей, по воле судеб очутившихся в Западной Германии, мытарили по лагерям «перемещенных». Она протестовала, требовала встречи с советскими представителями. Ей говорили: «Напишите письмо, мы передадим». Она писала. Послания исчезали, как в пропасть падали… С издевкой глядя ей в глаза, жандармы посмеивались: «Вам никто не отвечает. Значит, вас там не ждут».
Тринадцать лет Аня и Максимов шли навстречу друг другу и сейчас, встретившись, поняли, что еще не дошли, что путь друг к другу будет нелегким, может быть поэтому они молчали…
Дома их ждал праздничный обед. Кое-что Максимов приготовил сам. Селедку он делал особенно хорошо, слегка вымачивал ее в молоке и теперь угощал Аню, хвастаясь, что максимовская селедка известна в военном городке.
Аня удивилась:
- Ты ведь никогда не умел готовить. - И тут же смолкла. Она поняла, что о Максимове еще ничего не знает, и главное - имеет ли этот седеющий плотный мужчина что-нибудь общее с тем Мишей, которого она знала?
После обеда Аня переоделась в длинный, до полу, подбитый шелком халат, поправила коротко стриженные волосы и закурила немецкую сигарету.
Максимов ничего не сказал, Аня опередила его:
- Я курю, вернее - курила. Иногда это было единственное, что мне оставалось. Я брошу, если тебе неприятно.
- Разве я сказал, что мне неприятно? Я ничего не говорю, Анюта, и ты не должна оправдываться передо мной.
От слова «Анюта» у нее защекотало в горле. А когда он взял ее за руку и привлек к себе, она опять с трудом преодолела подступающие к горлу слезы.
Сын молча разбирал книги. По-русски Юра читать не умел, так же как и говорить. Книги были на немецком языке, легкие, развлекательные, с картинками, изображающими разбойников и прекрасных дам.
Часто, лежа по ночам, Аня мучительно размышляла над тем, как разрушить стену, отделяющую мужа от сына. Она видела, что тщетны все попытки Максимова сблизиться с сыном, Юра отвечает холодной вежливостью.
Максимов принес книги и начал по-немецки объяснять, что это за книги. Юра вежливо поблагодарил, обращаясь к отцу на «вы», и сложил книги стопкой на своем письменном столе, не питая к ним никакого интереса. В другой раз отец принес модель корабля, прекрасно вырезанную из моржового клыка; Юра посмотрел на модель и осторожно поставил ее на полку. Вскоре Максимов подарил сыну коньки и предложил пойти покататься. Юра вежливо отказался.
Шли месяцы. Все попытки Максимова завязать дружбу наталкивались на Юрино упорство. Быть может, Максимов и был бы рад этому упорству, если бы оно походило на его собственное, прямое, яростное, но это было чисто немецкое педантичное упорство, рожденное не убеждением, а равнодушием.
Максимов замкнулся, Аня страдала. Она металась между сыном и мужем, обвиняя то одного, то другого, а чаще всего себя, свое собственное бессилие, она чувствовала, что былой любви уже не вернуть. Юру раздражала суета матери, ее нервозность. И однажды за столом, рассердившись на какой-то пустяк, он повернулся к матери лицом и, сузив глаза, сказал ей что-то обидное.
Услышав эту резкую, лающую речь, увидев побледневшее, оскорбленное лицо Ани, Максимов потерял самообладание. Он поднялся из-за стола и пошел навстречу Юре. Глаза Максимова налились гневом, и Аня не решилась его остановить. Взяв сына за воротник, он тряхнул его так сильно, что рассыпалась Юркина прическа, уложенная волос к волосу, и сказал тихо, сквозь стиснутые зубы:
- Как ты смеешь так разговаривать с матерью? Ты русский, понимаешь, а русские дети так себя не ведут.
Резко оттолкнул его от себя и вышел в другую комнату.
Сила встретилась с упорством в открытом бою. Отступлений быть не могло. Столкнулись не отец с сыном, не взрослый с ребенком, а мужчина с мужчиной.
Четыре дня они не разговаривали, избегая друг друга, а на пятый, когда Максимов, вернувшись из академии, ужинал, Юра подошел к нему и сказал, опустив глаза:
- Папа! Ты покажешь мне настоящий корабль? Я никогда не был на корабле.