Первенцев Аркадий Алексеевич

Навстречу подвигу

Они собирались в разведку, четверо моряков-комсомольцев, отобранные из двух десятков добровольцев. В руки наших моряков попали списки казненных немцами детей, женщин и стариков. Немцы специально разыскивали и убивали семьи моряков-черноморцев. Списки были зачитаны на кораблях, базах, береговых батареях, в подразделениях морской пехоты, были розданы на руки. Все прочитали лозунги политуправления флота о новом преступлении немцев: «Моряк, отомсти фашистам за кровь наших детей, наших матерей! Смерть палачам!»

Четверо моряков сидели на берегу, на холодных и мокрых камнях. Они слушали, как кричит черный дятел, им нужно было освоить этот птичий язык для переклички в разведке, они слушали очень внимательно, наморщив лбы и шевеля губами. Василий Кричихин, огромный детина, стесняющийся своего роста, сутулый, с широкой грудью, внимательно следил за главстаршиной Грицаем, который стоял у скалы, вытянув шею, и скрипел с придыханиями и гортанным клекотом.

Грицай вырос в горах Адыгеи, и ему казалось, что в крике черного дятла было что-то похожее на говор адыгейцев.

Кричихину пришлось немало полазить в горах с отрядом морской пехоты; осенью он часто слышал вспугнутую рысь. Рысь визжала, как собака, и подражать ей было не так уж трудно, так же как вою волков, выходивших на оленьи тропы на пастбищах Абаго.

— Кричихин!

Кричихин вытянул шею и быстро закричал:

— Тр-р-р-р...

— Добро, — похвалил Грицай. — Вот именно так турчит черный дятел в хорошую погоду, а ежели в плохую, то у него тоньше получается.

Грицай запел:

— Ти-т-т-т.

В звуках была птичья тоска и, очевидно, страх. Моряки смотрели на серые клубы туманов, плывущих над горами, на свинцовую волну, ударяющую тяжело и лениво о берег. Вот при такой погоде должна именно так печально кричать умная птица.

Грицай опустился на камни.

— Я не люблю рысь, Кричихин, — сказал он тихо, — хитрая и подлая. Видал я однажды, как рысь бросилась на серну. Вцепилась в шею, грызет, когтями и зубами рвет жилы на шее. И кричит она как-то подло. Не стоит нам так перекликаться в разведке. Волк тоже подлый зверь. В стае хитер и, кажется, смел, а чуть отбился — трус. Недалеко тогда ему до шакала — тому и в одиночку и в стае страшно. Будем перекликаться черными дятлами. Потому кричит он по-другому в хорошую погоду, радость чует и никому не мешает жить, как рысь или волк. Одним словом, простая птица...

Птичьему языку учился и застенчивый старший краснофлотец Яков Викторов. Плотный и тяжелый, как слиток металла, батареец-комендор Викторов работал до войны на Севастопольском морском заводе и, конечно, редко слышал крики птиц. Лесная наука доставалась ему с трудом, и Грицай горестно качал головой, наблюдая, как тужился Викторов, как наливалась кровью его шея и играли на ней толстые жилы.

— Что же мне с тобой делать, Викторов? — вздохнул Грицай. — Может быть, ты попробовал бы мычать, как корова или буйвол?

— Попробую, — охотно согласился Викторов и замычал.

Тогда, не удержавшись, прыснул от смеха четвертый разведчик.

— Керим! Тебе сразу стало весело? — Грицай укоризненно покачал головой. — Что же ты, никогда у себя в Крыму не слыхал, как мычит корова или буйвол? Нехорошо, Керим. А ну-ка ты, Керим, закричи черным дятлом.

Керим — татарин из Крыма, ему не больше четырнадцати лет. Он небольшого роста, у него черные глаза, широкое лицо, вьющиеся волосы. Он стоял перед главстаршиной на расставленных по-чаплински ногах, в брезентовых брюках явно не по росту, в бескозырке, на которой видны были следы неумелой перешивки. Керим умел кричать по-птичьи, и Грицай долго слушал его. Улыбка разошлась по рябому лицу главстаршины, он подцепил Керима за штаны и, посадив рядом, полуобнял его.

— Вот так и кричи, Керим, когда потребует обстановка. Самому будет веселей и нам понятней, где ты. А лучше будет, если от Якова не будешь отбиваться. Ты ему поможешь криком, он — штыком или пулей. Так откуда ты, Керим?

— Нижний Чоргун, — прошепелявил мальчик.

— Возле Севастополя, знаю, — сказал Грицай. — Кого у тебя немцы убили?

— Отца. — Керим присел на корточки, взял в руки камешки. — Он был музыкантом, играл на свадьбах. Ему сейчас было бы шестьдесят пять.

— Моей матери сейчас было бы тоже шестьдесят пять, — сказал Кричихин, перебирая камешки. — Говорил ей: «Мама, выбрось мою карточку, если что. Убьют тебя немцы за сына, за матроса». Нет, держала на комоде. Теперь убили маму за эту карточку.

— Моих двух братишек тоже убили, — сказал Викторов, — а ни одной фотографии дома не было. Тут карточка ни при чем. Меня знала вся Алушта. И я всех знал...

Викторов встряхнул головой, ловко снял бескозырку, достал оттуда вдвое сложенную листовку с перечислением казненных немцами и медленно вслух перечитал знакомые фамилии.

Грицай поднялся. На лицо его упал золотой луч заката, пробивший, как стрелой, хмурую, осеннюю тучу.

— Немцу надо тризну устроить, — произнес он, сдвигая строго брови.

Несколько смутившись после слова «тризна», Грицай пошел по тропке, и за ним гуськом остальные.

— Что такое тризна? — догоняя Викторова, спросил Керим. — Я не знаю, что такое тризна, Яков.

— Тризна? — Викторов приподнял плечи. — Ну, как тебе пояснить, Керим?.. Ну, вроде погребального обеда, поминки. Только поминки по хорошим устраиваются покойникам, а по немцу обидно. Ошибся, видать, словом главстаршина...

Они молча поднимались в гору. Каждый из них думал свою думу. Каждый из них вспоминал родных своих, убитых немцами на крымской земле.

Когда разведчики поднялись на взгорье, Грицай наметил рукой линию, и они зашагали плечом к плечу. Вначале шли, размахивая руками, потом руки, повинуясь какому-то объединяющему чувству, сошлись, потом легли на плечи. Моряки шли, твердо пристукивая каблуками, и позади них ворчливо шумело море.

Этих четырех человек объединяло горе. Первая беда, упавшая на их сердца, — Севастополь. Все четверо — севастопольцы. У каждого из них была своя жизненная судьба, но одно общее дело. Кричихин рулевой, с эсминца, сражался за Севастополь, его корабль почти еженощно прорывал блокаду города. Потом он ушел в морскую пехоту и боролся за Кавказ. Викторов и Грицай служили на севастопольских батареях Пьянзина и Матушенко. Керим не захотел оставаться под немцами и присоединился к морским пехотинцам Тарана. Он появился среди моряков с детской «колясочкой» — самодельным колесом, прибитым гвоздем на палку. Мальчишку всерьез не принимали. Но однажды на Кериме задержался опытный глаз командира. Он подозвал его: «Отец там, Керим?» — спросил он, махнув в сторону орудийного рева и дыма. «Там». — «Проведать хочешь?» — «Нет». — «А если нужно?» — «Проведаю». Мальчишка засмеялся, догадавшись, в чем именно дело. «Считать умеешь?» — «Умею». — «Посчитаешь, кстати, где что и как...» Керим ушел на ту сторону. Он переполз огневую линию фронта и, появившись в тылу немцев, покатил по дороге свою «колясочку». Придя в свое село, ставшее базовым прифронтовым, он подробно подсчитал все орудия, танки, повозки, улицы, где все было расположено, и возвратился к севастопольцам. Огонь, открытый батареями, уничтожил технику противника. С тех пор Керим стал заправским разведчиком. Он ходил по знакомым ему селам и катил свое колесо. Керим корректировал стрельбы, сообщал о действиях наших снайперов, устанавливал нахождение передвижных артиллерийских точек немцев. Однажды его увидел отец, потащил домой, но он вывернулся и исчез. Немцы заметили мальчишку. Они схватили его, били, отрезали кончик языка. Керим плакал, кричал, но ничего не выдал. Немцы выбросили его на улицу, и, окровавленный, он приполз к своим. Больше его в разведку не посылали и отвезли на лидере в Новороссийск. Теперь мальчик сильно шепелявил, его речь трудно было разобрать. Моряки ценили его и установили над ним шефство...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: