— А где вы научились так метко стрелять из «максима»? — взгляд старшего лейтенанта, чувствую, теплеет. Он подходит ко мне вплотную.

— На Курской дуге, у старшины Лобанка.

— Может, вам лучше в пулеметчики, а, Кочерин?

— Спасибо. Мне и в стрелках хорошо.

Замполит встает и, прохаживаясь поперек блиндажа, начинает читать длинную нудную нотацию. Она была не по-фронтовому, не по-военному уж очень длинной и очень нудной. Но ни разу старший лейтенант мне не тыкнул, ни жестом, ни намеком не оскорбил.

Ведь умеют же так люди! Я давно понял, что не имею права унижать достоинство рядового и свое, устраивать самосуд, нарушать требования устава и законов, что я должен был поступить так-то и так-то. Да, понял. А старший лейтенант все говорит, говорит, все держит меня по команде «смирно». Но вот наконец он меня отпускает, я с облегчением вздыхаю, делаю «налево кругом», но меня останавливает Иван Иванович.

— Обожди в траншее, Кочерин. Я сейчас.

«Сейчас» затягивается на целых полчаса. Я понимаю Ивана Ивановича: начальство задерживает.

Но вот Кузнецов наконец тоже выходит из блиндажа, и мы направляемся в землянку старшины роты, где квартирует и наш «комиссар».

Дверь в землянку приперта колом: это значит, что хозяина дома нет. Конечно, дело идет к ужину, старшина на своем посту, у кухни, которая располагается в полукилометре отсюда, в тихом лесном овражке.

Иван Иванович входит в землянку первым, становится на колени перед печкой, начинает раздувать едва тлеющие угольки. Вскоре ему это удается, и печурка весело запевает, жарко разгораются сухие сосновые поленья.

— Располагайся, Сергей. Снимай шинель, чувствуй себя как дома. Сейчас чайком с сухарями побалуемся.

Кузнецов снимает с гвоздя котелок, наливает из закопченного с оторванной дужкой ведра воду.

Все повторяется точь-в-точь как и полтора года назад, в день моего прибытия на Калининский фронт во второе отделение старшего сержанта Журавлева.

Так же сидим и, не торопясь, пьем чай из жестяных кружек с ржаными сухарями особой прочности.

И до чего же это вкусно, доложу вам! Как-то в своем отделении я говорил, что после победы в какой-нибудь праздник, когда будут жить сыто и богато, обязательно насушу ржаных сухарей и «от пуза» напьюсь с ними сладкого чаю.

Кузнецов молчит, но я догадываюсь, что пригласил он меня неспроста. Будет разговор, очень важный для нас обоих.

Он начинается не совсем обычно. Старшина достает из кармана гимнастерки конверт, извлекает из него фотокарточку.

— Вот, Сергей, вчера письмо из дома получил. Супруга моя, Прасковья Николаевна, карточку прислала. Это она, это дочки, а это младшенький наш. Виктором: зовут. Всего-то у нас с ней пятеро. Старшие — дочка и сын — на фронте.

Я смотрю на фотографию. Жена Ивана Ивановича выглядит старше своего мужа. Дочки — им лет по пятнадцать-шестнадцать — и сын лицом очень похожи на отца. Все они, очевидно, в самых лучших нарядах, босые, стоят рядком у избы. На голове сына — армейская фуражка со сломанным козырьком.

— Витюнька вон на тракторе работает, а ведь ему только тринадцатый годок пошел, — вздыхает Иван Иванович: — Ох, хо-хо!

Кузнецов тяжело покачивает седоватой головой, достает кисет, сворачивает козью ножку.

— Вы бы не курили, Иван Иванович. Лицо у вас какое-то зеленое.

— От язвы это, Сережа. Доконает она меня. До войны молоком только и спасался. А курево, оно, Сережа, успокаивает малость. Вроде бы боль меньше чувствую, хотя и знаю — неправда это.

Он некоторое время молчит, наверное, думает о своих домашних, потом бросает окурок в печку.

— Я вот о чем потолковать с тобой хотел, Сережа: о поступке твоем с этим пулеметчиком, будь он неладен. Нельзя так, хотя, по-мужицки говоря, стоило ему в морду дать. Сам того не зная, ты затронул очень важный вопрос. Мы как раз с замполитом после твоего ухода о нем и калякали.

Война идет к концу, каждому живым домой вернуться охота. Вот некоторые и думают: как это сделать? И начинают не в меру осторожничать, как тот пулеметчик. А ведь иная осторожность с трусостью в шабрах живет.

— С кем? — Этого слова «шабры» я не знаю.

— В шабрах, в соседях, значит. Такие не в меру осторожные и заключают с немцами, как ты сказал, «перемирия». За это дело придется взяться основательно. И не только нам с тобой. Понял?

— Понял, Иван Иванович.

— Воевать, конечно, надо с умом. Лезть по глупому на рожон ни к чему. И так кровушки нашей пролито океан-море. Но повторяю, надо уметь отличать разумную осторожность от трусости, от желания спрятаться за спину товарища. И все-таки на твоем месте я бы не трогал его.

— Я и не хотел, да он меня к пулемету не подпускал. Держится за рукоятки, и все.

— Ну, ладно, будет об этом. К награде тебя все-таки решили представить. Это так, по секрету, что ли. И еще: почему бы тебе в кандидаты партии не вступить. Рекомендации будут.

— Погодить надо, Иван Иванович. Тут ко мне последнее время разные беды липнут, как репьи к собачьему хвосту. Это же все мне на собрании зачтется?

— Обязательно. Ну что ж, погодим до наступления.

— А оно скоро?

— У кого спрашиваешь? Ты ведь у нас старый солдат, а я новичок на войне. Кому как не тебе догадываться, Сережа. Думаю, скоро. Слыхал, как гитлеровцы наших союзников в Арденнах жмут?

— Слыхал...

— То-то, браток. Обязательно помощи запросят. А помогать им надо, одно дело делаем.

Затемно возвращаюсь на позицию взвода. Иду не по ходу сообщения, а рядом, по тропинке, протоптанной в снегу подносчиками боеприпасов и пищи.

Ведь есть же строгий приказ: ходить только по ходам сообщения во избежание нечаянных потерь от шальных пуль и осколков. Днем он, конечно, соблюдается, а едва стемнеет — ходят все по тропинке. Ходят вот такие, как я, недисциплинированные.

Останавливаюсь и нехотя спрыгиваю в ход сообщения. Нужно, чтобы тот, кто в отделении сейчас находится на посту, видел: командир выполняет приказ, соблюдает режим обороны.

А тишина какая! Ни звука, ни огонька. Словно вымерло все окрест или задремало, упрятавшись под накаты блиндажей, дзотов, землянок. Минные поля между первой и второй траншеями засыпаны снегом. Трудно представить, что под этим мягким белым покрывалом упрятаны тысячи смертей в деревянных ящиках.

Кто только не делает сейчас этих мин! Капитан Полонский говорил, что в Ленинграде их изготовляют на парфюмерной фабрике, на табачной имени Урицкого и даже на некоторых кондитерских фабриках. Чудно! Вместо помады, духов и леденцов — мины. Может, и эти, под снегом, тоже сделаны в Ленинграде?

В отделении меня ждет потрясающая новость: пришли письма от Полины и Любови Алексеевны. Дрожащими от нетерпения руками разрываю конверт из оберточной бумаги, приседаю к печке, распахиваю дверку. Так светлее.

«Дорогой мой Сереженька!

Пишу тебе третье письмо. Ответа пока не получила. Наверное, они не дошли до тебя, поэтому повторяю то, что писала раньше.

Сереженька! Я дома! Дома, дома, дома! У меня все хорошо. Мама жива, наш поселок война пощадила. Он не сгорел, не разрушен. Фронт откатился далеко на запад, и жизнь начинает понемногу налаживаться. Сразу же после возвращения вызвали в райком комсомола и дали поручение: возглавить детский дом-приют для малышей, оставшихся без родителей. Но, прежде чем возглавить, его нужно создать, Для начала выделили помещение. Когда-нибудь все расскажу, как это я делала. Для письма не хватило бы и толстой тетради.

Одно скажу: дом для ребятишек есть! И в нем уже двадцать семь сирот при двух воспитательницах, включая меня.

Сереженька! Какие это чудные малыши с печалью в глазах! Но это после...

Дорогой мой фронтовик! Как бы мне хотелось быть сейчас рядом с тобой, посмотреть на тебя, друг ты мой хороший, мой единственный...»

— Товарищ сержант! — Таджибаев заглядывает в блиндаж, с завистью смотрит на лежащих вповалку товарищей, разморенных теплом. — Тебя командир взвода зовет. Он здесь, траншея стоит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: