* * *

Весной сорок третьего года, когда эвакогоспиталь стоял в какой-то деревушке (теперь и названия не припомнишь), пришла она в материнской плюшевой кофте, в растрепанных ботинках. «Возьмите, за-ради бога, пораненных перевязывать научусь, стану от болезней лечить». Да кто осмелится взять на тяжкую работу такую крохотную, худенькую, прямо по пословице: «Кабы не губы да зубы, так бы и душа вон». Второй раз с мамкой пришла. Женщина с полными страдания глазами — от того, что уже было пережито, и от того, что скажет сейчас, — с поразившей всех мольбой стала упрашивать:

— Нет у меня парня, чтобы убийц покарать. Под Москвой убитый папанька ее, Карп Иванович. Примите, она дюжая, проворная. Пусть обихаживает защитников наших, их детишек от сиротства бережет. Мы ничего, мы проживем. Настюха подросла, заменит ее... Паспорта нету, не дают в колхозе, вот справка из сельсовета. Шестнадцать годков Машеньке, грамотная, шесть классов... Примите!

Втолковывали девчушке, что трудно санитаркой: покалеченных купать-умывать, кормить их с ложечки, подкроватные посудины подавать-убирать.

— Что тут трудного? — воскликнула Машенька. — Такие же дети, только большие.

Олег Павлович ни за что не хотел ее брать, но услышал это, изломал бровь в удивлении, открыл один глаз пошире и, хмыкнув усмешливое: «Тоже мне, Филипп Пинель»{1}, ушел, оставив последнее слово за своим замполитом Пестовым.

Взяли девчушку Кузину, потом не пожалели ни разу.

«Дети», правда, оказались не только большими, но и непомерно тяжелыми для Машеньки. Не хватало сил, когда надо было под солдатскую попу горшок подвести. Такой плоский, с горлышком вместо ручки. Раненые входили в ее положение, как могли, взвешивали над матрацем свое полуживое, огрузшее в болезнях тело.

Иван Сергеевич Пестов и раньше сильно хворал — донимала левая парализованная рука, а перед наступлением на Литву вдруг забуянила еще и язва желудка: согнула и пожелтила Пестова, и стал он как огурец перезрелый. Свалились на Мингали Валиевича новые обязанности, вроде как стал у майора медслужбы Козырева заместителем по политчасти. Но какой он замполит, если не коммунист даже. Конечно, политинформации там, политзанятия всякие парторг проводит, да и то не всегда — он начальник хирургического отделения, из операционной не вылазит. Чувствуя неловкость, робость даже, Мингали Валиевич проводил и политинформации: читал сводки Совинформбюро, интересные статьи из газет. Что касается дисциплины и всего другого в коллективе девчонок... Проявлял и об этом заботу.

Вот и за девчушкой, подростком этим, глаз нужен. Что она видела в своей жизни? Однолетки ее уже на гумно бегали водить хороводы под гармошку, лифчики мамкины примеряли, с парнями на сеновалы целоваться да трогаться прятались. Им что, у них не висели на шее голопузые братишки и сестренки. Иные так насеноваливались, что родители хватали их своими святыми руками за грешные волоса, волтузили и поспешно, как придется, выталкивали замуж. А в замужестве опять волоса в горсти — за грех ранний...

Знала Маша Кузина про любовь — подружки жарко в уши нашептывали, но мало что понимала: любопытно до ужаса, манит, как в сказке занятной, — и только. От приглушенной и тайной откровенности подруг билось сердечко овечьим хвостиком и сухота в горле становилась такой, что и не сглотнешь сразу. Но уходили подружки — и забывалось зазорное таинство, выветривалось. Буренку накормить-подоить, огород полить-прополоть... Да что там сказывать!

Безустальной, работящей была и в госпитале. Через какое-то время определили Машу Кузину на курсы медицинских сестер, выучили. Ассистировать хирургу не годилась, конечно, но палатной сестрой стала незаменимой. От одного ее ласкового, светлого взгляда, от сострадательного и певучего голоска измученной солдатской душе становилось намного легче и вроде бы раны утишали свое нытье.

Как повзрослела малость — подругами обзавелась, перестала им выкать, с интересом на парней, мужиков запоглядывала. Зашевелилось никем не потревоженное, созревающее в жилках, забродило хмелем, стало взрываться ликующе-нежданно и неразборчиво. Оказалась такой влюбчивой — прямо беда. Так и хотелось Мингали Валиевичу ухватить ее за раздобревшие щечки, заглянуть в темноту глазенок, вселить через них рассудочность — туда, вглубь, к самому сердчишку: «Прозрей, Мария Карловна, ведь за сорок иному, детишки у него, а ты подружкам о любви своей во все колокола. Верно, любовь это, но такая любовь, которая от доброты твоей и жалости ко всему живому, а тут, на войне, и не совсем живому: увечному, беспомощному, печально или бешено страдающему. Любовь придет еще к тебе, придет та, которая воистину любовь. Не спеши, «не расплетай косы до вечерней росы», не обманись, балякач ты моя милая».

Во многих влюблялась, дошла очередь и до Коли — красавца солдата. Да вот Мингали Валиевич сообразил кое-что, забрал Машу Кузину с собой в квартирьеры.

Порадовавшись, что удалось найти вот это здание, понаблюдав за отраженной радостью на Машенькином лице, Мингали Валиевич мрачно пошутил:

— Весь госпитальный комфорт в наличии: трехэтажный корпус — для отделений и палат, парк — для прогулок, кладбище — для... Далеко возить не придется...

Примыкающий к зданию парк, местами выщербленный бомбежкой и артобстрелом, отгораживала от узкой улочки высокая каменная стена, а за домами и садами, образующими эту улочку, парк вроде бы продолжался: взбираясь на пологий склон холма, теснились все те же вековые сосны, липы, каштаны, худосочная ольха и косматые ивы. Только в прогляди деревьев белели и серели могильные плиты и мрачные католические кресты с Христовым распятием.

Июльские сумерки сгустились быстро, но ожидаемой прохлады не принесли. Развороченные побоищем, накаленные дневным зноем улицы города продолжали дышать жаром. Бродивший по-над цветным булыжником мостовых смрад трупного разложения поднимался теперь с натепленным воздухом в верхние, разряженные слои атмосферы, и Валиев с Машей Кузиной поспешили перебраться в полуподвал — непрогретый, захламленный имуществом швейной мастерской и сравнительно чистый.

Пока Машенька сооружала подобие лежанок из тюков шинельного сукна и серого подкладочного материала, Мингали Валиевич отыскал картонку, по-ребячьи мусля карандаш, вывел на этой картонке: «Эвакогоспиталь п/п 01042», подумал малость и добавил в скобках: «Хозяйство Козырева О. П.». Потом сказал Машеньке:

— Это я сейчас на ворота пришлепаю, а с утра пораньше право на хоромы застолблю в комендатуре. Так что охранная грамота у тебя, Мария Карповна, будет надежная.

Внутри у Машеньки все занемело. Вот дуреха так дуреха! Зачем вызвалась? Ведь Надя Перегонова хотела ехать, Серафима рвалась... Так нет, выскочила: «Можно, я поеду?» Поехала... Коля там... Если вчера подали эшелон, то уехал уже, не увидит теперь никогда... Что суется Мингали Валиевич, какое ему дело? Не маленькая, поди... Машенька явственно ощутила сейчас нетерпеливую, заплутавшую в лямочках Колину руку, и, как тогда, в сладком страхе затрепыхало сердечко. Обняла бы, прижала, а там пускай, что будет... Машенька отряхнулась от грезы, застыдилась. Как не совестно тебе, Машка! О чем ты? Срам ведь, срам... Мамоньки, заскочит же в голову... Тут такое задание важное, а ты... Подумай лучше, как одна тут будешь до приезда всего персонала. Сегодня еще ничего, тихо, а завтра освобожденный город наводнят десятки тыловых учреждений фронта, все кинутся искать дома поцелее да получше. Скандалы, ругань.

У Машеньки заранее прошелся по коже тоскливый холодок. А тут еще Мингали Валиевич:

— Ты не сиди тут сложа руки, знакомься с населением, вербуй рабочих на кухню, уборщиц, санитарок...

Скажет тоже — вербуй! Нашел вербовщика. Вот как бы этот домище не провербовать. Тогда Олег Павлович с потрохами съест... Мамонька родненькая, да как же все это будет!

Словно читая ее мысли, Мингали Валиевич властно подбодрил:

— Ты, Мария Карповна, не обмирай без времени. Мою картонку могут и сорвать, в кусты забросить, а вот через бумажку коменданта города перешагнуть никто не посмеет. А может, лучше всего, Мария Карповна, тебе мой пистолет оставить?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: