Южная ночь стала еще темнее. Отчетливей доносился шум морского прибоя. Музыка стихла. Домик обволакивала тишина.
— Пока нет признаков, чтобы начинать панику. У тебя сдали нервы. Возьми себя в руки, — с открытой жесткостью в голосе сказал Семион.
— Ты хочешь сказать — твой друг трус?
— Не придирайся к словам, а скажи: почему ты с офицером разговаривал по-хамски?
— Дал понять, что мне на него наплевать. Это, наверное, лучше, чем расшаркиваться перед ним.
— Пожалуй. Но чувство меры, Сапангос, чувство меры...
— Дед мой — дагестанский князь, отец тоже. Весь наш род презирал трусов и ненавидел Советы. Я могу швырнуть этот термос себе под ноги, чтобы от меня и этой хаты ничего не осталось...
— Не надо мрачных мыслей. Я бывал и не в таких переплетах. Мне кажется, офицеру нет до нас никакого дела. Тихонько подойди к окну и взгляни, что он делает.
Подвижный и верткий кавказец кошачьими шажками, на цыпочках подкрался к окну и осторожно отодвинул край занавески.
Съев без всякого аппетита кусок жареной курицы с помидором, Петр сидел за столом. Запустив пальцы в спутанные волосы, раздумывал над словами генерала Никитина. «А я, дурак, пытался еще над ним куражиться... И как вначале разговаривал с майором Рокотовым, какую написал объяснительную записку!.. Хотел всем доказать, что мне теперь все равно, безразлично. Пустая, глупая бравада!»
Тряхнув головой, словно избавившись от невеселых раздумий, Петр встал и подошел к окну. На веранде метнулось какое-то черное пятно и скрылось в саду. Пыжикову стало вдруг не по себе. «Кому это вздумалось за мной подглядывать? А может быть, это нервы шалят?»
На душе стало еще тяжелее. В комнате было душно, как в бане. Над садом сгущались темные тучи. Голова тяжелела, будто наливалась свинцом, но спать уже не хотелось.
С неожиданной резкостью скрипнула ржавыми петлями дверь. Петр вздрогнул и оглянулся. На пороге в длинном цветастом халате стояла Мария Дмитриевна.
— Это я, Петр Тихонович. Вы почему, голубчик, не спите?
— Не спится что-то, Мария Дмитриевна. О службе, о жизни вот думаю...
— И-и, милый мой! В ваши-то годы... Не надо много думать. Вся жизнь еще впереди.
— Серенькая моя жизнь, Мария Дмитриевна, как пыль вьется вокруг, глаза порошит. Ничего пока хорошего в ней не вижу, — с болезненной откровенностью признался Петр. Ему хотелось поделиться с пожилой женщиной своими невзгодами.
— А вы потише, голубчик, а то мои постояльцы еще не улеглись, — подняв палец и переходя на шепот, предупредила хозяйка.
— Они всегда так долго не спят? — покосившись на веранду, спросил Петр.
— Когда как. Только на днях им сдала. Сняли всю площадь и сразу поставили условия, что им нужен абсолютный покой. А сами комнатами почти не пользуются, на веранде и спят и едят. Ездили на экскурсии, возвращались поздно. Вчера приехали, заперлись и долго о чем-то спорили. Этот гололобый-то, вроде как ученый, все в горы ходит, а второй за проводника. Водит его по горам и все показывает!
— Что же они изучают? Камни или траву какую приносят?
— А этого я уж не знаю. Но люди, как видно, хорошие. Насчет водочки ни-ни. С женщинами тоже не якшаются. Да и, видать, состоятельные. Сколько запросила, столько и дали. Даже не стали торговаться.
— Не понравились они мне почему-то, Мария Дмитриевна.
— Что вы, Петр Тихонович! Вам надо, голубчик, просто отдохнуть и выспаться. Вот утром я всем вам такой завтрак сварганю — пальчики оближете.
Хозяйка ушла, но Пыжиков долго еще метался в горячей постели, вспоминая сложные события дня. Нервы у него действительно расшалились основательно.
А на веранде в это время горбоносый толкает Семиона локтем в бок и сипло говорит:
— Крышка нам, конец, если не будем уходить или резать двоих...
— Молчи! — стиснул Семион руку горбоносого и толкнул его от себя.
— Он сказал женщине, что мы ему не понравились... — Горбоносый отошел от окна. — Слышишь, не понравились? Ах, вах... Думай, друг. Офицер ждет машину. А вдруг наши документы... Я бы на его месте... — Сапангос тяжело перевел дух.
— Держись на своем месте. Знаешь же, что сейчас уходить опасно.
— Ждать, когда тебе накинут на шею аркан? — Сапангос шарил у стены руками. Семион знал, что тот возится с пистолетом. Как и все горцы, он никогда не расставался с оружием. Отвернувшись, гремел обоймами.
— Тише, болван! — зло сквозь зубы шепчет Семион. Он видит при бледном свете выкатившиеся из орбит глаза горбоносого, темные изогнутые брови. «Страшный это человек, дикий, — боязливо косится Семион. — Но на него можно положиться во всем. Живым он себя в руки не даст. Знает здесь все тропинки, горные ущелья, обычаи кавказских народов. Знает и дело — не один год учился в тайной школе».
— Подождем немножко, — успокаивает горбоносого Семион.
Приближался рассвет. С моря потянул ветер, тряхнул верхушки деревьев.
Пыжиков встал, оделся, присел на стул и задумался. В эти минуты ему казалось, что он самый несчастный человек на земле, что жизнь начинает швырять его, как море утлую лодчонку. Нервы сдали... Усталость взяла верх. Склонившись над столом, Петр крепко уснул. Он не слышал, как зашумел в саду тугой северо-восточный ветер. Закачались высокие пирамидальные тополя, зашелестели листьями старые яблони, гулко роняя на сухую землю перезревшие плоды.
Семион и дагестанский князь Сапангос торопливо сложили вещи в небольшие чемоданы и на зорьке покинули уютный домик Марии Дмитриевны. Они уходили из города глухими переулками, где одиноко и свирепо бушевал ветер, заметая следы густой, застилающей все вокруг пылью. Над горами нависли темные тучи.
Спать Пыжикову пришлось мало. Вскоре к дому подошла грузовая с полным кузовом солдат машина и разбудила его громким протяжным гудком.
Глава восьмая
Вот уже третьи сутки пограничники сидят в засаде, скрытые густой зеленью леса. Над горными хребтами надоедливо гудит нестихающий ветер.
В Орлиной бухте шумно ворочаются вспененные волны, земля вздрагивает и доносит однообразный шум прибоя. Хочется встать, расправить затекшие мускулы, вскарабкаться на самую вершину скалы и крикнуть взбесившемуся ветру: «Уймись, дьявол!» Но тут-то как раз все решает терпение и выдержка. Вскакивать нельзя, говорить можно только шепотом. Пограничники, затаившись, терпеливо лежат и ждут. Иногда слышится протяжный вздох солдата Баландина и его сладкий зевок. Глаза слипаются, всем телом овладевает истома. Баландин, словно нарочно, продолжает зевать, чем приводит сержанта Нестерова в ярость.
— Ты можешь потише и аккуратней раскрывать свое хайло?
— Выходит, и зевнуть уж нельзя? — тихо и недовольно ворчит Баландин.
— Ты и лодку так прозевал! — вставляет Батурин.
— При чем тут я? Со мной офицер был. Я там службу не нес, только лейтенантова коня держал.
— Прекратить разговоры, — властно приказывает Нестеров. — Продолжать наблюдение и чтобы ни звука...
— Ты, Баландин, когда зеваешь, то хоть не труби, как пастуший рожок. Моя Гойда и то спокойней ведет себя, — поглаживая лежавшую рядом кавказскую овчарку, говорит сержант Батурин.
От этой заботливой ласки Гойда вытягивается и плотно прижимает голову к передним лапам. Снова молчание. Перед глазами рябит зелень кустарника, ветер срывает с кизильника отмирающие листья и, закручивая в вихре, уносит к подножию гор. Вечереет. Об Орлиные скалы гулко разбиваются соленые волны, шумно, со скрежетом перекатываются у берега камни. Там, за скалами, словно в глубине земли, неумолчно гудит море. После заката кусты быстро наполняются непроглядной мутью, словно на них сплошь натянули черные покрывала. На западе гаснет багровая, похожая на разлитую кровь полоса, наступает темная, предосенняя ночь. Северо-восточный ветер не стихает и ночью. Вокруг живыми призраками шевелятся, шуршат кусты.
Ночь вызывает у солдат и офицеров предельное напряжение. Кажется, что всюду кто-то крадется, выжидает, когда утомятся наблюдать и слушать пограничники.