Мы ехали по дороге, забитой машинами, подводами, беженцами. Армейские части двигались и на запад и на восток, что еще больше усиливало неразбериху и панику. Выехали на центральную, мощенную булыжниками улицу городка, когда сверху, прямо с неба затарахтел пулемет. Степан сидел рядом с водителем. Он что-то сказал ему. Полуторка рванула в сторону, прижалась к стене. Тут и я заметил: стреляли с колокольни старого костела.
— Не высовываться! — приказал Степан, а сам боковой улочкой побежал к ограде костела, мы — следом. На какое-то мгновение дуло его автомата высунулось над оградой. Мы даже не расслышали очереди. Только короткий вскрик — и тишина. Черная фигурка вывалилась из колокольни, повисла, зацепившись за что-то. Полчаса спустя, прихватив свой первый и единственный трофей — бандеровский пулемет, мы двинулись дальше. Теперь уже во главе с признанным всей группой командиром — Степаном Петровским.
Нам здорово везло в тот суматошный день первой эвакуации. Дважды попадали под бомбежки. «Юнкерсы» пикировали с диким воем: сбрасывали не только бомбы, но и пустые бочки из-под бензина.
На обочине шоссе горели машины, повозки. Мы подобрали трех раненых и, словно заговоренные от осколков и пуль, продолжали путь.
Тут случилось то, на что вся наша группа больше всего надеялась. Первые признаки мы заметили на дороге. На восток теперь держали путь только беженцы, а встречный поток военных машин, повозок, орудий на полной тяге, пехотинцев заметно усилился. В Золочеве узнаем, что наши части под Львовом перешли в контрнаступление. Тут же нас догнал приказ: эвакуацию приостановить, всем партийным и советским работникам возвратиться во Львов.
Всю ночь мы ехали без приключений. Утро двадцать пятого я встретил в своем кабинете. Мы все ходили именинниками. Как я верил в тот день, что самое страшное позади, что только теперь начнется настоящая война — не на нашей, а на вражеской территории.
— Львов есть и будет советским. Рассеять панику, восстановить нормальную советскую жизнь, — таким был наказ горкома.
Снова открылись магазины, заработали столовые. На улице Сапеги (имени Сталина) по распоряжению гороно развернули ремонт 1-й украинской школы. Начали завоз топлива. Часть школ, правда, пришлось срочно передать госпиталям.
Двадцать седьмого к вечеру город снова залихорадило. Я дневал и ночевал в горисполкоме. Решил на всякий случай прихватить самые необходимые вещи: полотенце, чистую рубашку, бритву. На рассвете наш шофер Яша повез меня Русской улицей на Теотинскую, 37. У самого подъезда по машине резанула автоматная очередь. Одна, другая. Мы с Яшей выскочили из машины, бросились в подъезд. На выстрелы уже бежали красноармейцы.
В этот же день немецкие мотоциклисты ворвались на окраину города со стороны Перемышля. Мы успели проскочить на горисполкомовской машине. До самого Тернополя надеялись: и на этот раз тревога окажется ложной.
…О многострадальные дороги 1941 года! Столько о вас рассказано, столько написано. Мне и теперь снится разбомбленный эшелон в Золочеве. Перевернутые вагоны, крики, стоны раненых. Все смешалось, перепуталось. И только одни глаза вижу отчетливо, словно между нами не три десятилетия, а единый миг. Эти глаза преследовали меня всюду: и в краковской тюрьме, и на Бескидах. Они и сегодня снятся мне — васильковые, смышленые глазенки, сопящий носик, сосущие губы хлопчика и запекшиеся рыжие пятна на груди мертвой матери.
В Тернополе у нас забрали машину. До Волочиска — старой границы — добирались пешком, на попутных подводах. В Подволочиске меня и Яшу Мигердичева приняли за… шпионов. Хлопцы из погранотряда нас обезоружили, отобрали документы, повели к командиру. Но… нет худа без добра. Командир во всем разобрался. Приказал накормить. И даже помог устроиться на тендере с углем.
В Киев приехали ночью. Вокзал, обычно веселый, празднично освещенный, стоял сумрачный, темный. Смутно белели газетные полоски на окнах. В затемненном пассажирском зале тускло светили синие лампочки, на скамьях, на полу сидели, лежали, спали эвакуированные, красноармейцы, матросы. Пахло шинелями, махрой, железом, ружейным маслом.
Тут же, на веревках, натянутых между скамьями, сушились пеленки. К счастью, водопровод в эти часы работал. Мы кое-как привели себя в божеский вид, постиранные рубашки надели на голое тело, чтобы быстрее просохли. Хотели тут же отправиться в город, но встреча с патрулями в комендантский час ничего, кроме неприятностей, не сулила. Утром, не дожидаясь трамвая, мы пошли пешком на бульвар Шевченко, где тогда размещался Народный комиссариат просвещения УССР. Солнце уже хорошо прогрело воздух. Я узнавал и не узнавал знакомые улицы, утопающие, как в добрые мирные дни, в зелени каштанов. О войне напоминали только огромные железные уши звукоулавливателей да длинные, нацеленные в небо стволы зениток.
Наркома, Сергея Максимовича Бухало, я не застал: ночью его срочно вызвали в ЦК. В коридоре встретил непосредственного моего начальника. Он спросил, что с львовскими архивами. И тут же сослался на страшную занятость. Неожиданную помощь оказал человек совсем, как говорится, не моего ведомства — начальник Управления детдомами. Мне и Мигердичеву она выделила из каких-то фондов несколько пайков, чистое белье, в котором мы после нашей поездки на тендере весьма нуждались. Помогла связаться по телефону с инструктором ЦК КПУ по школам. Тот выслушал мой не очень связный рассказ, поинтересовался моими планами и посоветовал немедленно выехать за назначением в Днепропетровский обком партии.
В Киеве я пробыл еще два дня. Шла вторая неделя войны. Уже началась эвакуация вузов, университета, отдельных учреждений, но никто из тех людей, с которыми я встречался, не придавал этому трагического значения.
— Гитлеру Киева не видать, как своих ушей.
Выли сирены противовоздушной обороны, но редко кто убегал в убежище. В кинотеатрах крутили «Чапаева». Песня Лебедева-Кумача вырывалась из черных тарелок репродукторов, звучала на площади Богдана Хмельницкого, где проходили обучение солдаты и ополченцы. Но пели ее теперь строже. Тот же мотив, да слова другие. Не «Если завтра…», а уже «Наступила война…».
Уехал Яша Мигердичев — мой неунывающий, веселый, верный друг. Он увозил на восток группу испанских детей, увозил от верной смерти, от второй войны в их маленькой жизни.
Я встретил его двадцать семь лет спустя на… страницах «Правды» (№ 15 за 1968 год).
«Дети Мигердичева»… Я пробежал глазами первые строки очерка и сразу вспомнил Львов, 1941 год, эвакуацию. Дороги войны потом забросили моего друга на берега Волги — в город Вольск.
Была война. Были сироты — дети войны, и отцом их, наставником, другом на всю жизнь стал Яков Антонович Мигердичев — в прошлом комсомолец, слесарь трамвайного депо, сын одесского водопроводчика, теперь коммунист, заслуженный учитель РСФСР, очень уважаемый человек.
У бывших его воспитанников уже свои дети. И бывшие и настоящие — четыреста мальчишек и девчонок из Вольского детского дома называют своего директора — попробуй не позавидовать! — дорогим отцом, батей.
…Утром я проводил Яшу. А вечером отправлялся мой эшелон на Днепропетровск. По дороге на вокзал я забежал в Наркомпрос к своей доброй знакомой в Управление детдомами — проститься. Голос у начальницы охрипший, лицо бледное, желтое от недосыпания, а глаза сияют.
— Уже едете? Новость слыхали? Сообщение Информбюро. На пикирующем бомбардировщике, да-да, на «юнкерсе» приземлились четыре немецких летчика. Сбросили бомбы в Днепр, а сами сели неподалеку от Киева, на колхозном поле. Сбежались ребятишки, милиционеры, но летчики и не думали отстреливаться. Сдались добровольно в плен. И обращение написали к своим: дескать, следуйте, братья летчики и солдаты, нашему примеру. Немецкие рабочие, крестьяне, бросьте убийцу Гитлера. — Маленькая женщина ликовала: — Я говорила, говорила, что Гитлер сломает себе шею. И в этом ему помогут немецкие рабочие. Не может пролетариат Германии воевать против своих же братьев по классу. У себя дома Гитлер всех крепко зажал в кулак: гестапо, концлагеря, казни. А на фронте — вот помяните мое слово — будут к нам тысячами переходить. Этот «юнкерс» — только первая ласточка.