Парашют зарываю в поле. Скребу финкой по лопате — в ответ ни звука. Слышен только лай собак, свисток стрелочника: где-то рядом станция. Непонятно, откуда она здесь. Не видно и лесных массивов, обозначенных на карте. Голая степь. Дороги — шоссейные, железная. Вокруг населенные пункты. Продолжаю давать сигналы, отзыва нет. Видно, сбросили с недопустимо большой высоты. И совсем не тютелька в тютельку. Вот и развеяло нас в разные стороны. Принимаю решение: уходить. До рассвета шел полем в юго-западном направлении. Забрел в рощу. Рюкзак, портфель запрятал в кусты. Стал снимать сапоги и вдруг услышал шорох. Почувствовал телом, спиной: кто-то смотрит на меня — пристально, неотрывно. Я за пистолет. Оглянулся: глаза, огромные, серые, захлестнутые смертельной тоской. Маленькая косуля в желтых пятнышках. Я тихонько свистнул. Она вздрогнула: скок — только лапки-спички замелькали. Рассмеялся. Хорош Аника-воин — косули испугался.
Теперь на мне костюм, полуботинки. Забираю с собой документы, деньги. Трасса становится все оживленней. Появляются первые велосипедисты — местные жители. Их обгоняют тяжелые, груженые военные машины. Уже у самого села встречаю женщин в выцветших косынках. На рукавах нашивки «Ост». Рабыни двадцатого века. Милые девушки, как вам помочь! Все ближе дома, постройки под красной черепицей. Заглядываю в крайний дом. На пороге — старуха. Лицо бронзовое, все в морщинах, как у Данте Алигьери. Встречает не очень дружелюбно.
— Цо то пан муви? Ниц по-германски не разумье.
Оказывается, я в Псарах. Краков? Краков далеко. Может, сто верст, а может, сто десять. И граница.
— Какая граница?
— Обыкновенная. Тут Германия, рейх. Там Польша, генерал-губернаторство.
Старуха смотрит на меня, словно я с луны свалился. И вдруг захлопотала:
— Проше пана, каву.
Кофе я выпил, старуху поблагодарил и обратным ходом, в лесопосадку. Осмотреться, обдумать план действий, принять решение. Развернул карту — не обманула старуха. Силезия — вот куда нас занесло. На все заставки ругаю штурмана, пилота. Впрочем, ругай не ругай, а выход один: забрать вещи, самое необходимое, и двинуть в сторону Олькуш — к границе. С моими документами мне в Германии ни в селе, ни в городе показаться нельзя.
Лес оказался редким — не лес, а подлесок, но тянулся в нужном мне направлении на восток. Пересек шоссейную дорогу и снова углубился в уже знакомую мне рощу. Рюкзак, портфель нашел сразу. Все сильнее сказывалась усталость, не спал почти двое суток. Присел на пенек. И незаметно для себя задремал. Разбудили жандармы. И все. Был Голос, и нет Голоса. Впереди допросы, пытки. Остается одно — умереть достойно. Но как? В этой бетонной коробке даже повеситься нельзя. А если б мог? Кто дал тебе право так уйти? И кто сказал, что все кончено? Где вы теперь, мои товарищи? Что с вами, далеко ли отнесло вас ветром? Может, и на ваш след напали гитлеровцы? Может, в эту минуту допрашивают, пытают?
Проходит час, другой. Меня на допрос не вызывают. В камеру врываются звуки губной гармоники, пьяные голоса.
Суббота. Гуляет жандармерия. Выбросили нас в ночь на пятницу. Гроза и Груша, если их не задержали, успели далеко уйти. Все глуше звучит, все дальше отодвигается назойливая песенка про незадачливого ефрейтора. Проваливаюсь. Просыпаюсь. В первое мгновение никак не могу понять: что я, где я? Бок по-прежнему ноет. Голову разламывает от боли. С трудом отрываю ее от цементного пола. Жандарм молча ставит рядом со мной кружку воды, бросает кусок хлеба и уходит, трижды поворачивает ключ в замке. Есть совсем не хочется. Но воду выпиваю залпом. Меня и на этот раз не вызывают до самого вечера: день воскресный. Начальство, видно, отдыхает. Мне это на руку. Кажется, я снова задремал днем. Как бы то ни было, к вечеру настало какое-то просветление. Головная боль прошла. Мысль снова заработала четко. Допрашивать будут ночью или утром. Броситься на конвоиров и офицеров? Хорошая смерть, легкая смерть. До пыток не дойдет. Кто от этого выиграет? Не ищешь ли ты легкой смерти, капитан Михайлов? «Герой, кто погибает с честью, но дважды герой тот, кто выполняет свой долг и остается в живых» — этому тоже учили в разведшколе. Учили искать выход из самых безвыходных положений. Учили отрешаться от своего имени, от своего прошлого и будущего.
Помнится, вскоре после войны мне попалась небольшая повесть Казакевича. Прочитал запоем. И до сих пор из всех книг об армейских разведчиках не знаю ничего лучше «Звезды». Так точно, с таким знанием деталей, так поэтично о разведчике еще никто не писал. Одно место мне особенно дорого.
«Надев маскировочный халат, крепко завязав все шнурки — у щиколоток, на животе, под подбородком и на затылке, — разведчик отрешается от житейской суеты, от великого и от малого. Разведчик уже не принадлежит ни самому себе, ни своим начальникам, ни своим воспоминаниям. Он подвязывает к поясу гранаты и нож, кладет за пазуху пистолет. Так он отказывается от всех человеческих установлений, ставит себя вне закона, полагаясь отныне только на себя. Он отдает старшине все свои документы, письма, фотографии, ордена и медали, парторгу — свой партийный или комсомольский билет. Так он отказывается от своего прошлого и будущего, храня это только в сердце своем.
Он не имеет имени, как лесная птица. Он вполне мог бы отказаться и от членораздельной речи, ограничившись птичьим свистом для подачи сигналов товарищам. Он срастается с полями, лесами, оврагами, становится духом этих пространств — духом опасным, подстерегающим, в глубине своего мозга вынашивающим одну мысль: свою задачу».
Тут все точно. И во многом напоминает сборы, уход на задание нашей и подобных ей групп. Но герои Казакевича — дивизионные разведчики. Они даже не снимали свою форму. По ту сторону фронта Травкин для своих оставался Травкиным, Мамочкин — Мамочкиным. Они действовали в ближнем тылу считанные дни, редко — недели. Как правило, работали автономно, полагаясь только на себя. Им не нужны были легенды. А нам предстояла работа за несколько сот километров от фронта, в глубоком вражеском тылу. И обязательно среди людей, хороших и плохих, возможных союзников и… врагов. Мы не могли к ним явиться безымянными, как лесные птицы. И, не зная настоящие имена даже друг друга, надолго отказываясь от прошлого, от своего «я», мы упорно, настойчиво вживались в новые имена, в новую, выдуманную для нас жизнь, в свою легенду.
Десятки людей трудились над каждой такой легендой, сверяя имена, факты, детали. Малейшая ошибка могла привести к провалу. Наша ближайшая цель — легализация в Кракове. Легенды и должны были оправдать наше прибытие в Краков, сделать возможной легализацию. Так мой помощник Гроза стал жителем Львова. Согласно легенде он работал на одном из заводов, бежал от большевиков. Радистка Груша по легенде — Анна. Анна Молодий. Воспитывалась в детском доме. Из Винницы была отправлена в рейх. Работала в Берлине на военном заводе. Летом у нее обнаружили туберкулез. С работы освободили. Теперь пробирается домой. У Груши документы — комар носа не подточит: аусвайс — удостоверение, немецкий паспорт, врачебная справка. Штамп, печать — все настоящее, на бланках, добытых нашими разведчиками.
По-разному врастали мы в легенды. В самом процессе вживания в легенды для меня раскрывались характеры моих товарищей. Труднее всего врастание давалось Груше. Натура цельная, прямая, непосредственная, она меняла кожу, насилуя, ломая себя. Алексей, энергичный, темпераментный, не без артистической искорки, наоборот, входил в новую роль легко, изящно, как, вероятно, делал это на сцене районного Дома культуры.
В ту минуту, когда я сдавал документы строгому, неразговорчивому лейтенанту РО фронта, умер и во мне Евгений Степанович Березняк. В прошлом — комсомолец, студент педтехникума, потом коммунист, учитель истории, заведующий гороно и снова учитель. Родился Голос, он же для своих — капитан Михайлов, он же Владислав Гурский, безработный бухгалтер.
У моей столь тщательно разработанной легенды один-единственный недостаток: она никак не вязалась ни с пистолетом, ни с гранатами, ни тем более с батареями и денежными знаками — этаким межнациональным банком.