— Почему не заявили об этом в самом начале?

— Кто бы поверил?

— И я не верю…

— Как вам угодно. Теперь уже все равно.

Что ни вопрос — ловушка.

— Где приземлился? С кем? Фамилия? Шнель! Живо!

Я свое. Выброшен один. Приземлился в лесу западнее станции Псары.

Ночь просидел я в одиночке катовицкого гестапо. Утром двадцать третьего меня снова завели к знакомому следователю. Тот вскинул на меня свои белесые брови, заговорил отрывисто, сердито. Фрейлейн Вера встрепенулась и пошла выстреливать фразу за фразой. Я узнал, что ее шеф охотно и даже лично расстрелял бы меня, но приказ есть приказ. И к большому сожалению шефа, меня сейчас отправят в Краков. Впрочем, в краковском гестапо шутить не любят.

После такого напутствия меня побрили, постригли, посадили в уже знакомую черную машину.

…Шуршат шины. С каждым километром все ближе Краков. Разве такой представлялась мне встреча с этим городом? Стиснутый с обеих сторон двумя молчаливыми молодчиками (в машине было их еще двое), я сидел безоружный, со скованными руками. Правда, три-четыре дня выигрывал наверняка. В моем положении и это было немало. Но в остальном мог надеяться только на случай. А я знал уже, что случай сам по себе срабатывает редко. У случая много союзников. Прежде всего — интуиция.

И конечно, нужна решительность, постоянная готовность идти на риск, вера в удачу. И умение выжидать, терпение, точное знание предмета. Мой предмет — Краков.

Мысленно вновь и вновь обхожу его улицы, площади. В сотый раз заглядываю на Тандету. Город ощущаю почти физически. Сукеницы. Университет. Городская библиотека. Мариацкий костел. Таинственный Вавель — замок первых польских королей, теперь резиденция обер-палача Польши генерал-губернатора Франка. Мне кажется, я мог бы обойти эти места с закрытыми глазами, хоть никогда не бывал в Кракове.

Пишу не вымышленное произведение со строго продуманной композицией, а повесть своей жизни. Любая жизнь — не укатанная прямая дорога. И да простит мне читатель возможные отклонения, отступления, нарушающие стройность моего рассказа. Вот и теперь надолго оставляю где-то на полдороге в Краков гестаповскую машину, моих ангелов-хранителей, чтобы рассказать о человеке, которому я больше всего обязан как разведчик.

Настоящее имя моего учителя я узнал сравнительно недавно. А в разведшколе его звали Василием Степановичем. Когда пришло мне время выбирать себе конспиративное имя, я тоже — так велико было подспудное желание во всем походить на него — стал Василием Степановичем. Василий Степанович Михайлов. Или просто капитан Михайлов. Под этим именем знали меня бойцы группы «Голос» и наши польские друзья до первой нашей послевоенной встречи в 1964 году, когда уже можно было открыть друг другу свои настоящие имена. Василий Степанович был начальником отделения и преподавателем разведшколы, куда я попал в начале 1944 года. Наш учитель, сдержанный, немногословный, не любил рассказывать о себе и, приводя во время лекций и практических занятий различные случаи, которые он считал полезными и поучительными, никогда не ссылался на свой личный опыт. Уже первые практические занятия привели меня к неутешительному выводу: в разведчики совсем не гожусь. Прошел состав. Изволь подсчитать и запомнить, сколько в нем вагонов, открытых платформ, цистерн. Встретился с нужным человеком — мгновенно зафиксируй цвет волос, глаз, покрой костюма, узел на галстуке. Еще надо было уметь многое: «читать» город по карте, запоминать (записывать нельзя) десятки, сотни названий незнакомых улиц, сложные адреса, пароли. Тут я растерялся. Потому что не был наделен от природы хорошей памятью.

Дело прошлое, но… что было — было. Несколько дней ходил сам не свой. Как поступить? Имею ли право с такой памятью оставаться в разведшколе? Эта мысль не давала покоя. Сижу на лекции. Слушаю — не слушаю. А в голове сами собой слагаются строки рапорта на имя начальника школы. Так, мол, и так: «Осознавая свою непригодность, прошу отчислить меня из школы и отправить на фронт или в партизанское соединение».

Не знаю, что именно бросилось в глаза преподавателю: мой отсутствующий вид, неуверенность. Как бы там ни было, после лекции он пригласил меня к себе. Не помню, о чем мы говорили вначале. Но отлично помню тон беседы, искренний, доброжелательный. Настолько, что я возьми да выложи все то, что мучило меня в последние дни. Слушал Василий Степанович внимательно. Ни разу не перебивал мою сбивчивую речь и ничем внешне не выдавал своего отношения к ней.

— Я ждал этого признания, — заговорил он тихо. — Думается, у вас несколько одностороннее, а поэтому неверное представление о нашей работе. Кто вам сказал, что память разведчика — дар божий. Память, особенно наблюдательность, можно и нужно тренировать, как, скажем, спортсмены тренируют тело.

В этом отношении разведчик чем-то сродни ученому, артисту. Я знаю одного народного артиста, очень известного. Сколько монологов пришлось ему выучить за долгую жизнь на сцене! А в школе больше всего попадало ему за плохую память. Развил. Человек все может, если сильно хочет. Видели, слушали Остужева — Отелло? А ведь он выучил, сыграл свою любимую роль, может быть, самую трудную в мировой драматургии, когда почти полностью потерял слух. А вы говорите — рапорт!

Я сказал, что с рапортом действительно, кажется, поспешил. И тут же признался, что заочное знакомство с Краковом идет туго.

— Вот что, загляните ко мне завтра. В восемнадцать ноль-ноль. Я постараюсь подобрать для вас в Москве кое-какую литературу. Вы ведь историк.

Подбор книг мне сначала показался странным: польский путеводитель, исторический очерк, карта города с немецко-польскими названиями. Во мне заговорил историк, азарт исследователя. Одно дело — просто заучивать трудные, непривычные для уха названия, другое — шаг за шагом открывать для себя старый Краков.

Неожиданно ловлю себя на том, что названия, которые раньше так не давались мне, теперь прочными кирпичиками укладываются в памяти. Особенно заинтересовали меня Сукеницы, рынок Тандета. Большой рынок — удобнейшее место для встречи со связными. В бурлящей толпе легче при надобности раствориться, исчезнуть.

Далекий, незнакомый город становился все ближе, роднее. Порой мне казалось, что я уже жил в нем, что мне только предстоит возвращение после долгой разлуки.

Невеселое вышло возвращение.

Тандета

Солнце стояло уже высоко, когда мы въехали в город. Я не видел его: в закрытой машине с занавешенными окошками стоял полумрак. Машина долго петляла, пока не остановилась на улице Поморской — у краковского гестапо.

Меня ждали. Сразу привели на второй этаж. В комнате следователя, по-видимому специалиста по десантникам, бросились в глаза рации да рюкзаки советского производства. Следователь заметил стальную браслетку. Поморщился. Приказал снять. Предложил сигарету. И вовсе не спешил с допросом. Пригласил к столику. Стал угощать жареным мясом, вермишелью с медом. Он оказался шутником-философом, этот обходительный гестаповец.

— Живая собака, — подмигнул он мне понимающе, — лучше мертвого льва. Не так ли, приятель?

Вел допрос, пересыпая его шутками-прибаутками, вроде того, что «игра стоит свеч», что «снявши голову, по волосам не плачут» и что некоторые провинциальные следователи (намек на Катовице) разбираются в делах разведки, «как свинья в апельсинах».

Эти русские пословицы на правильном русском языке, почти без акцента, в устах матерого врага звучали обидней, кощунственней самых грязных ругательств и угроз. Он видел во мне послушную, поджимающую хвост собаку, заарканенную настолько, что уже не очень важно, можно ли ей верить целиком или нет.

Следователь позвонил. Внесли темно-синий костюм, выутюженный, очищенный от пятен крови, туфли, кепи, пять тысяч злотых, батареи и сигареты.

— Одевайся, приятель, — и за работу. Пойдешь на рынок и будешь продавать свои часы. Будешь, как это, подсадной уткой.

В закрытой машине меня довезли до почтамта. Переводчик еще раз напомнил напутствие «весельчака», рассказал, как попасть на рынок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: