— Буду стараться.

— Заместитель у тебя хорош. Правда, горяч. Ты студи, но в меру. Подружились?

— Вроде.

— В школе вас многому научили. Но твоя настоящая наука только начинается.

— Понятно.

— И помни, что я говорил насчет группы. Четыре пальца врозь — просто четыре пальца, вместе — почти кулак. Ну, будь здоров и здравствуй, Голос. До встречи где-то в Кракове.

Как это началось

Что привело меня в Рыбне? Как я, представитель самой мирной профессии, стал военным разведчиком, а еще раньше подпольщиком?

Моя довоенная жизнь мало чем отличалась от жизни миллионов наших советских людей. Я родился в старом Екатеринославе, будущем Днепропетровске, за три года до революции, на Первой Чечеловке — грязной, пыльной рабочей окраине. Отец мой, Степан Березняк, провоевал всю империалистическую. Первое воспоминание связано с ним. Меня, трехлетнего пацана, очень напугал чужой дядя, заросший густой рыжей щетиной солдат. Щетина больно кололась, я стал вырываться, заплакал (ЧП это долго фигурировало в нашей семейной хронике) и с месяц упорно называл отца дядьком. «Дядько» побрился, попарился в бане, отмыл, соскреб солдатскую грязь и оказался молодым, веселым, неистощимым на выдумки человеком. С фронта — дело уже было после революции — он привез одну только гармонь. Отец берег ее пуще глаза и много лет не расставался с ней. Репертуар его был обширен и воистину интернационален. В империалистическую воевал мой отец под Бобруйском, в Пинских болотах, где, очевидно, подружился с «Лявонихой». Помню еще «На сопках Маньчжурии», «Ой під вишнею, під черешнею», «Їхав козак на війноньку». Но больше всего мне почему-то запомнилась солдатская «Ой, степ, ти мій степ».

Песню я хорошо запомнил, потому что играл ее отец очень часто. Он всю жизнь был рабочим. Столярничал на брянском заводе, позже на станции Помашной в вагоноремонтных мастерских, потом снова Днепропетровск. Последние годы — Львов. Никогда не болел. Решительно отказывался от выхода на пенсию. Как жил, так и умер рабочим на семидесятом году в 1954-м, так и не узнав — тогда еще не время было, — чем занимался его сын, отбыв в неизвестном направлении в январе 1944 года.

В Помашной я учился в железнодорожной семилетней школе. Стал пионером. Пел песню про картошку-раскартошку, вкусней которой не найдешь на всем белом свете. Кострами взвивались синие ночи в степи за Помашной. А мы, прижавшись друг к другу, затаив дыхание слушали нашего директора Ивана Степановича. Теперь я понимаю, какой это был отличный историк. В его рассказах оживали Спартак и Рылеев, Гарибальди и коммунары Парижа. Плыл навстречу своему бессмертию «Потемкин». Щетинилась баррикадами Пресня. И будто из пламени костра вставали Котовский, Блюхер, Фрунзе, Дзержинский — железные рыцари революции, а рядом с ними — первые комсомольцы нашего края. В такую ночь я впервые услышал слово «подпольщик». Когда деникинцы захватили Екатеринослав, многие комсомольцы ушли в подполье. За ними охотилась деникинская контрразведка, смерть всюду ходила следом, а они продолжали борьбу.

Вижу задумчивое, скупо освещенное бликами догорающего костра лицо Ивана Степановича, слышу его глуховатый голос:

Гвозди бы делать из этих людей —
В мире бы не было крепче гвоздей.

Я поступил в комсомол по рекомендации нашего директора в 1930 году, в самый разгар коллективизации. По его же совету стал студентом Кировоградского педтехникума. В семнадцать лет получил назначение в Ивановскую начальную школу. Как я проклинал себя, свой выбор в первые дни работы! Что и говорить, воспоминания не из приятных, но… первый педагогический блин оказался для меня горьким комом. Тридцать семь пар глаз требовали внимания, тридцать семь ребячьих глоток спрашивали, жаловались, хныкали, разговаривали в самое, как мне казалось, неподходящее время и молчали — конечно, назло учителю, — когда тот добивался ответа.

Я возненавидел школу, свою профессию и… сбежал в Днепропетровск, в Горный институт. Но, проучившись два года в Горном, геологом не стал. Чем больше я отдалялся от школы, тем больше тянуло к ней. Да и голод в 1933 году прижал нашу семью так, что я понял: без моей помощи им не выжить. Словом, явился с повинной в облоно, не скрыл бегства своего и оказался в селе Веселом (Межевский район) в должности учителя математики 5—7-х классов. Впрочем, и тут я не с первого дня стал учителем. Но было больше знаний, больше житейского опыта, исчезли растерянность и страх перед детьми.

Учителем, однако, сделало меня другое: мужество, душевная красота наших детей в ту трудную, голодную зиму. Советская власть сделала все, чтобы спасти детей. В школе появились горячие завтраки: чай на сахарине, жиденький суп с крупинками пшена. Я не помню случая, чтобы кто-то из моих учеников перехватил в школе завтрак у своего товарища. Не у всех хватало сил ходить в школу. К весне кое-кто начал опухать. И оставались без горячих завтраков именно те, кто больше всего в них нуждался. Я предложил ослабевших подкармливать, носить им горячие завтраки на дом. Мои ребята — как любил я их, как гордился ими в эти минуты — сразу согласились. И снова-таки не было случая — а голодали все зверски, — чтобы кто-то по дороге съел завтрак товарища.

Многому научили меня в ту зиму мои ученики. Видеть, будить в ученике Человека — главное в учительском деле. Я и теперь благодарен моим ученикам в селе Веселом: они сделали меня учителем.

Пишу не без надежды, что строки эти попадутся и тем молодым, начинающим моим коллегам, которые теряются, не выдерживают первых испытаний в школе, слишком быстро расписываются в своей педагогической беспомощности, непригодности — и бегут из школы куда глаза глядят. Не скрою: вузовский диплом не патент на вечные времена, не индульгенция от будущих упущений и трудностей. Кое-кому действительно полезно вовремя уйти, переменить профессию. Но и поспешность тут ни к чему. Надо самому будить, растить в себе педагога.

Впрочем, я снова отвлекся. Веселое окончательно определило мою дорогу. Преподавал в школе, учился заочно в педагогическом институте. Прошел по всем ступенькам школьной и наробразовской лестницы: завуч, директор школы, инспектор районо, заведующий районным отделом народного образования в Петропавловском районе. В июне 1939 года Верховный Совет наградил меня медалью «За трудовую доблесть». В октябре меня принимали в ряды большевистской партии.

Богатым событиями для меня оказался 1939 год. Прошло несколько дней после партийного собрания — и меня вызвали в обком, а затем в Центральный Комитет КП(б)У. В Киеве узнаю: рекомендуют в город Львов на руководящую работу в органы народного образования. Так я стал заведующим Шевченковским районо. Летом 1940 года меня избрали депутатом Львовского горсовета, а вскоре назначили заведующим отделом народного образования города Львова.

Мне много не хватало тогда во Львове: опыта, знаний, умения разбираться в людях. Но многое компенсировалось молодостью, энтузиазмом. Львовяне жадно потянулись к знаниям. Только за последние предвоенные месяцы мы открыли во Львове десятки новых школ, два педучилища. Впервые за много лет в древних стенах университета снова зазвучала украинская речь. Меня хватало на приемы, на инспектирование школ, на совещания — заседали мы часто и подолгу, и на многочисленные депутатские обязанности, и на прогулки по ночному Львову. Незадолго до начала войны подружился я с замечательным журналистом и человеком — Кузьмой Пелехатым. С ним бродили мы по притихшим ночным улицам. Неутомимый ходок и рассказчик, Кузьма как из рога изобилия одаривал меня былями и легендами древнего города.

Было трудно, чертовски трудно в довоенном Львове, и все же город молодел прямо на глазах. Открывались новые театры, клубы. Охотно приезжали на гастроли прославленные театральные коллективы Москвы, Киева, Харькова, Одессы. Помню длинные очереди на концерты Утесова и Лемешева, на «Запорожца за Дунаем» с участием Паторжинского и Литвиненко-Вольгемут. Театр оперы и балета, эту вотчину польских магнатов и австрийских баронов, где раньше никогда не звучала украинская речь, куда и не ступала нога мастерового или «хлопа», заполнили рабочие львовских заводов и фабрик, студенты, дети тех же рабочих и галицких крестьян. На спектакли, случалось, приезжали из сел целыми семьями в домотканых одеждах и брилях. Степенно усаживались в обитые бархатом кресла. Я видел, как плакали эти люди, услышав со сцены «панского» театра выстраданную, долгожданную родную речь. Во Львове побывали Корнейчук, Рыльский, Тычина, Сосюра, Бажан, Яновский. На одной из встреч местных писателей с киевлянами Кузьма Пелехатый познакомил меня с человеком, чья жизнь почти целиком соответствовала пословице: «Прошел Крым, Рим и медные трубы».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: