Самолет сделал два захода, выпустил две очереди и скользнул в сторону леса.

— Отбой! — поднялся Букаев. — Все, спектакль окончен.

— Что ж, у него и всего запаса две очереди? — недоверчиво спросил Павлов.

— Будь уверен, на всех нас хватило бы, да уж где-то, наверное, нашкодил, вытратил, ну и на обратный путь хочет приберечь, вдруг да наши перехватят.

Павлов с уважением глянул на Букаева, коротко и спокойно объяснившего поведение летчика. Да, чтобы все это знать, мало того осоавиахимовского кружка, в котором в свое время занимался Павлов. Надо самому не один десяток раз подобно Букаеву побывать под огнем, да и в переплетах покрепче… Это же он, Букаев, участвовавший в сталинградских боях, на вопрос, за что ему дали Красную Звезду, отвечал немногословно, коротко: «Было дело… За спасение командира!..». И все! А что за этими тремя словами — подумать только! Эх, имел бы право он, Павлов, сказать такое!..

Лейтенант, волнуясь, смотрел, все ли бойцы поднялись. Кто-то, неразличимый на снегу, продолжал лежать поодаль меж сухими будыльями, и вещевой мешок горбом выпирал на его спине. К лежавшему подбежали Зимин и медсестра. Это был Чертенков.

— Что, ранен? — встревоженно спросил старшина, видя, что Чертенков и не поднимается и вместе с тем недоумевающе таращит глаза.

— Вроде того… в спину что-то ударило…

— Где? Больно?

— Да не так, чтобы…

Медсестра торопливо снимала санитарную сумку. Ремень сумки зацепился за воротник, на лице вспыхнул румянец замешательства. «Быстрей же, быстрей!»

Зимин наклонился, заметил на вещевом мешке крохотную дырочку с опаленными краями, приподнял мешок, посмотрел на обратную сторону. Там дырочки не было.

— Ну вставай, нечего разлеживаться. Твой вещевой мешок на девять граммов в весе прибавился, только и всего.

— Фу ты, черт, — приподнялся Чертенков. — А я уж другое подумал… А в вещевой мешок по мне хоть и три пуда вложи.

Рота зашагала дальше. В колонне пересмеивались по поводу происшедшего.

— Не хочет нас на фронт пустить, пропуск потребовал.

— Он теперь всюду шныряет, высматривает, где да что, не собираются ли и здесь по морде дать, как под Калачом.

— Да уж и люди, и техника двинуты сюда неспроста.

Дорога обогнула большое озеро и, обходя луг, вильнула влево, пошла по другой стороне озера. Здесь, на пологом берегу, стояли вросшие в лед, кряжистые, с изборожденной глубокими трещинами корой вязы-ильмы, из тех, что растут преимущественно на юге страны. За ними, обозначая неразличимый отсюда проселок, тянулись старые, словно бы перевернутые комлем вверх, ракиты.

— Ну и велики же советские земли, — раздумчиво сказал Зимин, шедший во главе колонны. — Вот уже полтора года шагаю, не одну пару сапог уже истоптал, а все вокруг новое, все новые места. Уж никак не скажешь, что, мол, одно и то же, что примелькалось.

— Что велики, то велики, — согласился Чертенков, и перед ним словно бы легли шесть тысяч километров, которые привели его сюда из далекого Прибайкалья.

До призыва в армию Чертенков работал на станции Улан-Удэ — вначале кладовщиком камеры хранения, затем перронным контролером. Станция была крупная, шумная. Она находилась на главной сибирской магистрали. Важную роль играла и ветка из Улан-Удэ на Наушки, откуда открывалась дорога на Улан-Батор, в столицу Монгольской Народной Республики. Число грузов, перевозимых по этой ветке, изо дня в день возрастало, и станция должна была расширяться. Но Чертенков был недоволен своей работой. Все чаще сходили на перрон из прибывших поездов геологи, буровики, геодезисты, изыскатели-путейцы, звероводы, таксаторы, направляясь в глухие поселки и аймаки Восточной Сибири. Пятилетка разведывала, примерялась перекраивать и эти таежные, необжитые края. А чем был занят он, Чертенков? Перетаскивал обвязанные бечевой фанерные чемоданчики приезжавших, выписывал багажные квитанции. Совсем было собрался рассчитаться и уехать вместе с женой на одну из сибирских строек, но тут грянули события на Халхин-Голе. Через Улан-Удэ заспешили воинские эшелоны, воинские грузы; и уже не с фанерными баульчиками, а с другой поклажей, посерьезней, пришлось иметь дело на товарных рампах. Японской военщине дали по зубам. Снова вернулись мирные будни и с ними прежние замыслы законтрактоваться на строительство, и снова помешала война…

Сейчас, вспомнив все это, он задумчиво смотрел по сторонам дороги и представлял себе свою родную приселенгинскую степь, такую же необозримую, ровную и так много говорящую цепкому, зоркому глазу того, кто вырос на ее широких просторах.

Чертенков первый и заметил далеко от дороги человека, который взмахивал руками и звал к себе.

— Товарищ лейтенант, а ведь это он нам.

Командир маршевой роты всмотрелся из-под козырька ладони. Да, несомненно, человек обращался именно к ним. Сзади него темнело на снегу нечто похожее на ящик, и пять-таки Чертенков догадался:

— Да с ним же машина… грузовая… она в ложбине, наверное, застряла, а кузов вон он, точно!

Лейтенант заколебался. Как поступить? Ясно, что человек просил помочь вытащить машину. Однако из-за недавнего обстрела рота и так потеряла полчаса и имеет ли право еще терять время? Да и потом те, кто на грузовике, сами же виноваты. Почему поехали не по шоссе, а по какой-то проселочной, проходящей в стороне дороге?

Очевидно, человек понял, что рота намерена продолжать свой путь, и сорвался с места, понесся ей наперерез.

— На лыжах! Здорово чешет, мастак, видно! — тоном знатока похвалил Зимин, и сам любивший ходить на лыжах.

Лыжник катился с удивительной легкостью. Вначале казалось, что он движется неторопливо, что слишком уж далеко выбрасывает руку с палкой, слишком уж долго скользит на согнутой ноге. Но расстояние, отделявшее его от шоссе, сокращалось так стремительно, что становилось ясно, какая большая скорость таилась в этом длинном скользящем шаге.

Рота продолжала идти, ожидая команды лейтенанта.

И может быть, ее и не последовало бы, если бы порыв ветра не донес такое странное и вместе с тем такое знакомое Канунникову восклицание:

— Эй, якуня-ваня!..

Только из уст одного человека, да и то в пору своих школьных лет, слышал лейтенант это восклицание, и оно звучало тогда разновременно с неисчислимым множеством оттенков — то восхищенно, то пренебрежительно, то горделиво, то выражая разочарование или отеческий упрек, то добродушно и ласково.

Однако неужели это он? Откуда бы?

— Стой! — короткая команда остановила бойцов.

И вот уже лыжник, раскрасневшийся, разгоряченный бегом, рядом. Горбинка на суховатом носу придавала его лицу повелительное выражение; серые глаза с живым, колким блеском; задиристый ежик волос, выбивающийся из-под сдвинутой на затылок ушанки…

— Петр Николаевич! — изумленно вскричал лейтенант.

Лишь на секунду скользнула тень растерянности в быстрых, твердых, словно прицеливающихся глазах, и сразу же восторженное:

— Эх ты, якуня-ваня, встреча какая!

Мгновенно отбросил палки, лыжи, крепко обхватил лейтенанта, стал целовать в губы, щеки, чуть пригибая более высокого Канунникова.

— Да погоди, погоди… я по-русски, по-русски!.. — приговаривал лыжник, не отпуская лейтенанта, который смущенно пытался освободиться из его объятий — ведь смотрит вся рота. Наконец отпустил, придерживая за плечи, чуть отодвинул назад, как это делают, всматриваясь в понравившуюся картину.

— Что же ты, Леня, заставил меня волноваться? А? Своего учителя, Широнина, не узнал? Про Кирс забыл?

— Да ведь как вас узнать, Петр Николаевич? Кирс-то далеко, никогда бы и не подумал здесь встретиться.

— А где же? Что же, по-твоему, Петр Николаевич историю должен только преподавать, а делать ее будешь ты? Нет уж, Леня, на фронте нам и встречаться. Ты откуда и куда? Рота, вижу, маршевая, наверное, и сам недавно из училища?

— Месяц назад.

— Где заканчивал?

— В Ташкенте.

— Ну, а я в Глазове, Петрозаводское. Оно там сейчас обосновалось… Вот нас война и сравняла, Леня. Оба лейтенанты. Так ты дай команду, чтобы люди помогли вытащить машину, а мы пока поговорим. На меня час назад «мессер» налетел. Шофер начал бросать машину из стороны в сторону и застрял в колдобине.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: