Лазарев окликнул меня, выбрался наверх, мы отошли на несколько шагов, он спросил так, будто я перед ним провинился:
— Ты что, не мог оставить её на огневой? Не мог вместо неё кого-нибудь прислать? Друг называется!..
— Подожди, — растерянно произнёс я, — Мне в голову не пришло заменять её. Да и как я мог — начпрод послал, а у меня — ты что, не знаешь? — каждый солдат на счету. Кто копать будет? Да и вообще, чем ты недоволен?
— Эх, Витя… Не понимаешь, что ли?… Вот пришла она. А мне всё это ни к чему, только из колеи выбивает, душу переворачивает…
— Знаю. Любит она тебя. Всё для тебя отдать готова. А ты? Да я бы ради неё. И сколько других ребят на неё смотрят…
— Ты же знаешь — я женат. И обижать девчонку не в моём характере. Люди эти, которые на неё пялятся, о себе только думают. А кто о ней подумал? — Он помолчал, сказал совсем тихо: — Мало ты обо мне знаешь. У меня дочка растёт. Не родная дочка, понял? С ребёнком я Катю взял. Едва оттаяла, поверила мне. Три года меня ждёт! И никто, кроме неё, не нужен мне… Ладно, заболтались мы, пора по местам!
Шилобреев развлекал Лиду байками о вятских — мужиках хватских, которые в проруби заваривали кисель, а потом ныряли проверять — куда делась заварка?
Лида, всё ещё смеясь, протянула нам с Лазаревым руки, мы выхватили её наверх, а Лазарев тут же спрыгнул к Шилобрееву, бросив нам, медлившим с уходом:
— Давайте, ребята, шагом марш! Время…
Весь обратный путь Лида была молчалива, мне тоже не хотелось ни о чём говорить, и я обрадовался, когда мы подошли к огневой позиции. Она направилась дальше, туда, где в укрытиях стояли полевые кухни, а я к своим миномётам, заряженным и готовым к открытию огня.
… Но ни той тревожной ночью, ни наступившим вслед за ней утром огонь открывать не пришлось. Едва рассвело, позвонил Лазарев:
— Ты знаешь, — сказал он весело, — самураи-то смылись! Ни одного на той стороне не видно, понял? Опять на испуг брали, гады ползучие!..
И сразу схлынуло ночное напряжение. С минуту я сидел оглушённый этой новостью, счастливо глядел на своих солдат. Человек шесть, половина взвода, спали возле миномётов на голой земле, подняв воротники шинелей, глубоко надвинув пилотки, закрыв руками головы. Другие всё ещё продолжали копать, земля вылетала из ходов сообщения, уже довольно глубоких, соединивших миномётные площадки.
После завтрака нам дали команду «отбой».
— Разрядить! — приказал я.
В разряжании миномётов есть элемент опасности. Не дай бог совершить неловкое или ошибочное движение! Оно может стоить жизни всему расчёту. Поэтому солдаты с особой осторожностью наклоняют тяжёлые стволы миномётов к земле. Я стою рядом, заглядываю в глубину миномётного ствола, отливающую серебристотусклым металлом, вижу, как оттуда ползёт заострённый корпус мины с обнажённо-голым устрашающим взрывателем. Наводчик и заряжающий схватывают мину мгновенно, едва вылезла её головная часть. Она выползает с еле слышным шипением, держать её становится трудно. Сухих, командир расчёта, подхватывает корпус мины. И вот она вышла вся, тяжёлая, поблёскивая зеленоватой краской. Её кладут на брезент, вывинчивают взрыватель и надевают на него колпачок. Теперь всё, теперь мина как мина, её укладывают в деревянный ящик и закрепляют распорками.
Другие расчёты делают то же самое, на огневой позиции все в движении, все торопливо собираются, укладывают на машины ящики с минами, лопаты, кирки, вещевые мешки, все торопятся, но торопливость сейчас совсем другая, чем та, когда мы собирались по тревоге. Тогда все были в предельном напряжении, в неведении о нашем близком будущем, не сулившем ничего хорошего. Сейчас мы собираемся в таком же быстром темпе, но свободно, весело, с шутками-прибаутками, эти сборы нужны каждому из нас, Чем скорее соберёмся — это понимает любой — тем скорее дадут отдохнуть, отоспаться в тепле казармы, под крышей.
Мы погрузились на машины, с НП пришли комбат Титоров и Лазарев, связисты смотали телефонные провода и полк стал вытягиваться в походную колонну. Я опять сижу рядом с Обжигиным, машины идут по степи, идут домой, в падь Урулюнтуй. Домой ли? Да, хочешь или нет, а там, где служишь, всегда твой дом. Пусть временный, пусть привал на одну ночь, пусть землянка или шалаш, но всё равно — дом. А вот и показался наш дом — падь Урулюнтуй, над которой возвышается крутая светло-зелёная высота. А в пади видны казармы. Длинная деревянная, с двумя входами по краям — нашего полка. И за ней двухэтажные, одинаковые, тоже длинные — казармы артиллеристов. На пригорке выстроились домики полкового начальства, видна и офицерская столовая, в которой я впервые увидел Лазарева и Лиду и многих других людей, без которых сейчас трудно представить мою жизнь.
Все эти мысли, возникшие при виде Урулюнтуя, отошли под нашествием многих сиюминутных дел. Теперь надо, чтобы всё имущество взвода сгрузили, разложили, расставили, протёрли, смазали, чтобы все солдаты под командой Тимофея Сухих отправились в казарму, чтобы все они получили еду, поспали и, главное, сохранили полную готовность вновь встать заслоном на границе, если прикажут.
10
Так, в заботах о своих солдатах, в занятиях огневой службой, тактикой, материальной частью оружия, учебных тревогах, ежедневном ожидании фронтовых сводок, вновь потекли наши дни в пади Урулюнтуй. Японцы то не подавали на границе признаков жизни, а то устраивали свои манёвры почти у самых проволочных заграждений, отделявших нашу землю от маньчжурской. И тогда мы — в который раз! — поднимались всем полком, мчались на свой рубеж, занимали огневые позиции и наблюдательные пункты, ждали, случалось, по трое суток: что они предпримут? Мглистыми ночами, когда нас, даже в полушубках, пробирал холод и ноги, обутые в валенки, тоже начинали мёрзнуть, нам приносили в окопы пшённую кашу со льдом и чёрные, сломаешь зубы, сухари — вот и вся пища тех дней и ночей. И опять давался «отбой», опять мы возвращались в занесённую снегами падь Урулюнтуй…
Я уже заметил, что как только наши дела на фронте шли хуже, как только начиналось большое немецкое наступление, скажем, в сорок втором на Сталинград или под Курском летом сорок третьего года, так японцы начинали свои провокации, держали нас на границе, изматывали нестерпимым ожиданием — вот, вот начнём! И не начинали — немцев в очередной раз отгоняли. И отгоняли так далеко, что было уже ясно — и эти, их союзнички, вряд ли полезут теперь. Кроме того, дела их на Тихом океане стали идти хуже, теперь уже наши союзники отнимали у них остров за островом, несмотря на отчаянное самурайское сопротивление. А нас всё держали и держали здесь и даже улучшали наше вооружение. Если в сорок втором мы сдали всё самое лучшее для западных фронтов и получили миномёты совсем топорной работы, наскоро покрашенные, не воронёные в деталях, без колёсных ходов, то теперь у нас каждый сержант получил желтовато-чёрный новенький автомат, каждому взводу дали ручной пулемёт и противотанковое однозарядное ружьё, которое вскоре заменили пятизарядным, Да и старые автомашины поменяли на мощные четырехосные грузовики, устойчивые, просторные, на маршах надёжно гудящие сверх— сильными моторами. Зачем бы всё это, если не для войны?
Но день шёл за днём, а война отодвигалась от нас всё дальше — и на западе, да, видно, и на востоке. И после каждого большого наступления, в ожидании нового, садился я за очередной рапорт — просился в Действующую. В таких стремлениях Лазарев ни разу меня не поддержал: был уверен в исключительности нашей дальневосточной судьбы и нашего предназначения и своей собственной участи — будет, непременно будет своя война, в той самой разведке.
В ноябре сорок третьего, уже после того, как наши освободили Киев, и в Москве был грандиозный салют, и был приказ — части и соединения, освободившие столицу Украины, именовать Киевскими, вскоре после этих событий я как-то вечером рассматривал карту, рассечённую линией фронта. За последние месяцы эта линия сильно подвинулась на запад, но до Берлина всё ещё оставалось далеко, и многие наши города ещё лежали по ту сторону фронта. Однако было ясно — наша взяла, повторения сорок первого никогда не будет,