Возразить было нечего. Лазарев, видимо желая меня подбодрить, предложил:

— Так что давай свои соображения. Может, я что— то пропустил. Может, дополнить надо? Подумай, Витя!

Мне очень хотелось помочь Лазареву, но я ни до чего не мог додуматься. Казалось, он предусмотрел всё. Но тут я вспомнил свои занятия по огневой службе и солдата Зобышева, неторопливо выгоняющего уровень горизонтальной наводки. Во всех батареях делали это вручную, вращая стяжку двуноги до тех пор, пока «глазок» уровня не становился на своё место. А наш Зобышев этот процесс усовершенствовал. Он заранее снимал свой брезентовый брючный ремень, обхватывал им стяжку и действовал как приводом. Одно движение — и уровень мгновенно выгонялся, действия расчёта упрощались. Почему бы это маленькое усовершенствование не сделать общим достоянием?

Я сказал об этом Лазареву.

— Вот видишь! — обрадовался он. — Молодец, Витя, в учебнике непременно об этом напишем…

Лампочка, висевшая под окленным газетами потолком землянки, стала тускло-красной, мигнула трижды, предупреждая всё население Урулюнтуя — пора спать всем, кроме дежурных, дневальных, часовых. Так что заканчивайте на сегодня свои дела, товарищи, через пятнадцать минут свет будет отключён.

Я стал разбирать постель, а Лазарев, как всегда, проверил походный чемоданчик, положил туда бритву, тёплые носки, полотенце, два чёрных сухаря — свой личный ИЗ, к ремню прицепил флягу с водой. В полевую сумку он сунул целлулоидный артиллерийский круг и угольник, цветные карандаши, наставления и уставы. И чемодан, и ремень с пистолетом, и сумку положил возле кровати так, чтобы можно было вмиг надеть на себя, прицепить к поясу, взять в руки и, как говорили у нас, быть сразу в полной боевой готовности.

«Как ему не надоест, — удивился я, — каждый вечер? Ну, что может произойти в нашем Урулюнтуе. Если даже нападут, не успеем собраться, что ли?…»

Но сам не знаю почему, невольно подражая Лазареву, я тоже приготовился к неожиданностям. Увязал свой вещевой мешок, положив туда самое необходимое, даже пистолет на всякий случай проверил, осмотрел оба магазина с патронами — все шестнадцать на месте, по восемь в каждом.

Лазарев будто бы не смотрел на мои приготовления, но, перед тем как погасили свет, я заметил, что он одобрительно усмехнулся.

5

На рассвете нас разбудил суматошный стук в дверь.

— Тревога! Боевая тревога, товарищи командиры!

— кричал со двора мой связной.

— Слышим! — ответил Лазарев, проснувшийся раньше меня и уже одевавшийся. — Передай комбату, сейчас будем в батарее! — И ко мне: — Подъём, Витя, подъём!

«Как же хорошо, что у меня всё приготовлено, всё под рукой», — подумал я, натягивая сапоги.

Мы выбежали из землянки, и Лазарев предусмотрительно запер дверь на висячий замок: ведь сколько уже бывало разных тревог, ночных подъёмов, торопливых сборов и выездов в поле, а мы неизменно возвращались, как острил начальник боепитания Телепнев, к стоянию на боевом посту. Но в этот раз происходило что— то необычное. Бежали к своим казармам не только наши миномётчики. Бежали и офицеры истребительно-противотанкового полка, и тяжёлого артиллерийского. Значит, тревога общая, для всей нашей тридцать шестой армии, а может быть, и для всего Забайкальского фронта. Кто знает?…

В автопарке, я успел взглянуть туда, уже вовсю шла; работа. Шофёры тащили из маслогреек вёдра с водой, аккумуляторы, канистры с бензином. К складам торопились интенданты, повара загружали дровами походные— кухни, заливали водой котлы. Неизвестно ведь, в каких безводных местах нам предстоит вскоре оказаться…

Мы подбежали к казарме, когда солдаты нашей батареи уже повзводно стояли на плацу. Кое-кто ещё застёгивался, подпоясывался, поправлял пилотки, поёживался со сна. Наш комбат Титоров, такой же лейтенант, как мы с Лазаревым, только постарше Кости года на три, в длиннополой кавалерийской шинели, в походном снаряжении, массивный, меднолицый, спокойно взглянул на нас, задыхавшихся, вытянувшихся; перед ним, сказал хрипло:

— Не опоздали? Значит, годитесь!..

Он всегда говорил с хрипотцой, служил в этих краях уже пятый год и, по рассказам, сорвал голос на огневых позициях, на Халхин-Голе, во время боевой стрельбы. От тех дней у нашего Титорова остался не только хриплый голос, но и шрам на лице — уже на самом излёте пробил ему щеку японский осколок, а на гимнастёрке — орден Красного Знамени. Может быть, с тех же самых пор осталось и любимое словечко «годитесь». Если он говорил «годитесь» — значит, хвалил. Подразумевалось — годитесь на доброе дело, на дружбу, на службу, в бой, наконец.

Титоров приказал вести людей к машинам, заводить моторы, укладывать имущество и выстраиваться в походную колонну. Приказ на марш он получил от командира дивизиона ещё до нашего прихода и объявил нам маршрут следования к боевому рубежу. Все наши части, стоявшие в приграничных районах, кроме, конечно, тыловых и учебных, имели на границе свои, заранее отведённые участки обороны, рубежи — как мы их называли — на случай вторжения противника. На такой-то рубеж и предстояло нам выдвинуться.

Вскоре наш миномётный полк выехал из пади Урулютуй. Я сидел в кабине, рядом с шофёром Обжигиным, смотрел вперёд на пустую холодную степь, на дорогу, проложенную по бурой прошлогодней траве, где шли машины с солдатами в кузовах и мягко катившимися миномётами, прицепленными позади. Навстречу пронзительно дул ветер, бился о лобовое стекло, подвывал, посвистывал, нагоняя тоску и холод. Обжигин покручивал баранку, машину покачивало на ухабах, впереди густо синели сопки, и казалось, весь этот мир всегда был таким, — застывшая бурая степь, машины нашего полка, безжизненные сопки, дорога. Дорога, сопки, степь, колонна военных машин, и я тут еду не помню сколько — день, год или два.

И Обжигин спрашивает:

— А правда, товарищ младший лейтенант, самураи границу перешли?

Точно я ничего не знаю, только догадки, слухи, возникшие после объявления тревоги. Но какой же я командир, если мне известно меньше, чем солдату? Надо делать вид, что я знаю больше Обжигина. Поэтому спрашиваю:

— Откуда у тебя такие сведения?

Обжигин молчит, соображает, как лучше ответить. Наконец бормочет:

— Ребята в батарее сказывали. Да и без ихнего телеграфа видать: всех на рубеж ни свет ни заря погнали. В полном боевом. И нас, и артиллеристов, и ишшо иптаповцев[1]. А вона, глядите, ишшо народ валит!.. — Обжигин указал рукой на северный край степи.

Там высоко и густо висела пыль. Я достал из футляра бинокль, посмотрел. Вдали, тесными группами, двигались солдаты с вещевыми мешками за спиной, с винтовками и примкнутыми к ним штыками. Шёл, должно быть, стрелковый полк. Пожалуй, Обжигин в своих рассуждениях был прав. Но я всё же одёрнул его:

— Сказывали, сказывали… Как бабы деревенские, а не бойцы Красной Армии. Получат на орехи, если перешли. Наше дело дать провокаторам сокрушительный отпор. Так ведь, Обжигин?

— Так-то оно, конечно, так… Да раз перешли, видать, подготовились. Должно, не с пустыми руками перешли. Чтобы нам по шее смазать, вот зачем перешли!

Настроение Обжигина мне решительно не нравится, хотя понимаю справедливость его рассуждений. Это ужасно, если они перешли. Это война на два фронта. И мы выдали бы им похлеще, чем на Халхин-Голе, если бы один на один. А немцы-то, немцы… Нам бы здесь хоть продержаться, не пустить японцев дальше границы…

Обжигин, чувствую, ждёт ответа. Я смотрю на его могучую шею, туго охваченную воротом гимнастёрки и сверху шершавым воротником шинели, отвечаю:

— По твоей шее, пожалуй, смажешь! Рука сломается, не иначе!

— Это уж точно, товарищ младший лейтенант, — отвечает он с довольным смешком. Никому ещё не удавалось меня смазать. Уж точно…

— А всем нам тем более не смажешь. Видишь, какая сила идёт?

— Так я что? Я ничего. Я только так, к слову.

вернуться

1

Иптаповцы — т. е. из ИПТАПа, истребительно — противотанкового артиллерийского полка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: