Галактионов был авторитетен в редакции. Когда шли особо ответственные трехколонники и «подвалы», нет, не только на темы военной теории, но и на иные темы, секретариат не считал за грех обратиться к нему я за советом.

— Что может сделать газета в такой войне, как эта? Что в ее силах? — вопросил Галактионов и, чувствуя, что немало озадачил собеседника, воодушевленно ответил: — Убедить людей поверить в свои силы, убедить...

— Вы имеете в виду нечто конкретное, Михаил Романович? — спросил я, остановив глаза на мокрой полосе.

— Именно, конкретное, — подтвердил он и отчеркнул карандашом добрую треть газетной колонки, карандаш был химическим, линия легла жирно.

Я склонился над отчеркнутой колонкой. Случай, к которому обратился Симонов в своем очерке, действительно был уникальным. В ноябре сорок первого, когда автор был на Севере, политотделец посулил Симонову беседу с немецкими офицерами. На вопрос корреспондента, как и когда это можно сделать, политотделец ответил, что они еще не здесь, эти пленные, они еще там, в тылу у немцев. Короче, наши разведчики пересекли линию фронта и, углубившись на добрые десять километров, захватили немецких офицеров и ведут их по территории, занятой врагом, обещая их доставить через три дня. Через три дня пленные были доставлены по месту назначения. Уверенность, которой был отмечен поступок храбрецов, явилась как бы вестницей будущей победы.

Галактионов, которого глубоко взволновал случай, приведенный в очерке, был прав: ничто не способно было в такой мере убедить людей поверить в свои силы, как факт, воссозданный писателем.

Степи настежь открыты буранам и пургам.

Где он, войлочный город, поселок бессонных ночей,

В честь редактора названный кем-то из нас Ортенбургом,

Не внесенный на карты недолгий приют москвичей?

Новый редактор «Красной звезды» Давид Иосифович Ортенберг, человек динамичной энергии, пришел в газету незадолго до войны и заявил о себе поступками, которые необычны даже для военной газеты, известной своей оперативностью. На память приходит такой случай. На родину вернулись наши летчики — добровольцы испанской освободительной войны. Среди них знаменитый Серов. Редактор узнал об этом во втором часу ночи и тут же позвонил ему. К счастью, он не спал, как не спали и его боевые друзья Шевченко и Душкин. Редактор сказал, что имеет задание рассказать на страницах газеты о боевом опыте авиаторов, и попросил разрешения прислать корреспондента, разумеется, немедленно. Получив согласие летчика, редактор пригласил меня и предложил отправиться к Серову, где находились, как было упомянуто, все три летчика, побеседовать с ними, с тем чтобы не позже семи утра сдать в набор два «подвала». Остальное произошло так, как того хотел редактор: в течение нескольких часов я беседовал с летчиками, а на заре два «подвала» с их рассказами ушли в набор. В том, что я рассказал, для редактора не было ничего необычного. Все было в порядке вещей, все было ординарным. Не во мне суть — в Ортенберге.

Редактор сообщил свое понимание дела, а вместе с этим и свои темпы деятельности редакции, которую возглавил. Его сутуловатая фигура стремительно проносилась по длинному редакционному коридору, устремляясь в дальний его конец, где за поворотом, слева, был редакторский кабинет. «Редактор приехал!» — одно это уже способно было предопределить настроение редакции. Когда редактор был рядом, большое колесо «Красной звезды» заметно прибавляло обороты. Да это и понятно. Как ни остродефицитно было время редактора, он не жалел его на информацию — он был хорошо осведомлен о делах на фронтах, происходящих и возникающих в ближней, а подчас и дальней перспективе. Это давало ему возможность, выражаясь армейски, быстро и рационально нацеливать удар. Как правило, в ходе войны «Красная звезда» не опаздывала. Газетчик до мозга костей, редактор высоко ценил фактор времени, понимая, что в газете он важен. Собственно, это во многом характеризовало его отношения с редакцией: он знал, кто из корреспондентов способен оперативно и, разумеется, на хорошем уровне выполнить его задание. Ценность работника для него определялась этим.

В основе отношений редактора с Симоновым лежал этот же принцип. Если уж держаться армейского языка, то Симонов был в резерве Главного командования — все его маршруты называл редактор. Уже сам перечень военных дорог писателя дает представление о том, как оперативна и многосложна была деятельность писателя, а вместе с тем редакции: Западный фронт, куда был устремлен удар танковых колонн врага, и осажденная Одесса, поход на подводной лодке к Констанце и участие в действиях вашей пехоты у сивашских лиманов, рейд в тыл врага теперь уже далеко на Севере, у Баренцева моря, и многотерпимый декабрь сорок первого, ознаменованный московским контрударом наших войск, а потом высадкой в Феодосии... И у каждой из этих дорог есть свой яркий отсвет на газетной полосе.

Но ратный труд, как бы он ни был опасен и ответствен, для корреспондента только начало дела, — истинную ценность этот труд представляет только тогда, когда он завершается столь же достойно на газетной полосе. Применительно к Симонову эта истина тем важнее, что без понимания ее, как кажется, нельзя уяснить всего того, что написал Симонов в годы войны. Когда он пишет, что, вернувшись с фронта, к вечеру сдал в набор очерк, это прежде всего значит, что он не мог его сдать позже. И дело не только в том, что это было бы невозможно в газете, которую возглавляет Ортенберг, это нельзя было бы сделать без урона для дела. Но объяснять так — значит обеднять проблему, о которой идет речь.

Смею думать, что у Симонова-прозаика тут свои художественные принципы, своя эстетика. Он как-то сказал, что описание природы как таковой не в его намерениях, — можно подумать, что пейзажная живопись, по крайней мере для него, лишена смысла. Оставим вопрос о пейзаже открытым, тем более что пафос симоновского утверждения имеет к пейзажу отношение косвенное. Однако к чему это утверждение имеет отношение прямое? Как нам кажется, пейзаж тут является синонимом литературных красот, литературного украшательства, быть может, даже излишества. Иначе говоря, отвергнул пейзаж, Симонов точно прокламирует приязнь к мужественной простоте, приязнь ко всему, что составляет существо произведения.

Однако что с его точки зрения определяет это существо?

Исследование человека, которого война поставила в положение чрезвычайное, его душевной сути, исследование по возможности точное и глубокое, способное обогатить наше представление о жизни и времени.

И при всем при этом мысль, которую добыл автор и сделал нашим достоянием, мысль, объясняющая нам происходящее.

Стоит ли говорить, что все это столь важно и высокодостойно, что есть смысл простить автору его пренебрежение к пейзажу.

Но обо всем этом более подробный разговор впереди.

В декабре сорок второго редакция командировала меня под Ржев, где накапливались силы нашей Двадцатой армии, — предполагалось наступление.

Ржев — одно из тех мест войны, где долго и фатально нас преследовали неудачи, — попытки взять город стоили нам потерь неисчислимых и не дали результата.

Все происшедшее являла местность, лежащая на восток от Ржева, куда мы прибыли на старой редакционной «эмке» вместо со старыми краснозвездовцами М. Зотовым и А. Левшиным, преодолев длинную, в сугробах дорогу. На значительном расстоянии вокруг Ржева лес был так побит и выкрошен, словно то был не артиллерийский огонь, а метеоритный, — наверно, так выглядел лес на Малой Тунгуске после падения знаменитого небесного тела. Вместо деревьев стояли стволы без ветвей и хвои, лес просвечивался. Да, лес был неожиданно прозрачен настолько, что видна была колокольня ржевской церкви, полусожженная. До колокольни, казалось, было километра два с половиной — три, но это были километры не столько выкрошенного леса и глинистых ржевских холмов, сколько сплошного железа, — именно эти три километра ним не удавалось преодолеть в течение нескольких месяцев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: