Не прошло и двух месяцев, как Пепа родила ребенка. Женщины с нетерпением ожидали возвращения повитухи из Лужи. Едва Полона вернулась в село, они с нетерпением накинулись на нее:
— Кого родила?
— Мальчонку.
— Мальчонку?.. А какой он?
Полона помолчала, оглядела их своими хитрыми серыми глазами, пожала плечами и коротко ответила:
— Такой…
Ответ придал женщинам храбрости, и они пошли в открытую.
— Он что, черный? — спросили они.
— Нет, не черный. — Полона покачала своей маленькой головкой. — Чернявый немного, это есть.
— Немного чернявый, — повторили женщины и разочарованно переглянулись, мол, Египет как-никак в Африке, а в Африке, известно, живут негры, потому и ребенок должен быть черным.
— Какой есть, такой есть! — развела руками Полона. Разгладив передник, смиренно сказала: — Вот и еще одним Арнейцем больше стало…
— Точно! — закивали женщины. — А Хотеец уже был в Луже?
— Еще нет. Но будет.
Хотеец, довольно зажиточный и добросердечный крестьянин средних лет, у которого не было своих детей, был крестным отцом почти всем незаконнорожденным детям. Он не ждал, чтобы его об этом попросили, а сам предлагал свою помощь. Несчастные матери выражали свою благодарность тем, что нарекали детей его именем. Это стало настолько привычным, что на селе уже не говорили «незаконный ребенок» или «пригульный», вместо этого говорили «Арнейц». Лужница, однако, не была бы Лужницей, если бы поступила по заведенному обычаю и проявила хотя бы крупицу благодарности. Когда Хотеец и его жена пришли, чтобы отнести ребенка в церковь, и спросили, как его назвать, она тявкнула через плечо:
— Чего спрашиваете? Небось сами знаете!
Хотеец, правда, был готов к тому, что Лужница подкусит его, и все-таки эти слова обидели его. Он помрачнел и сказал:
— Ты прямо говори, что думаешь!
— И скажу! Сам знаешь, все такие бедолаги носят твое имя. Все Арнейцы!
— Я никогда этого не требовал!
— Требовал ты этого или нет, а я говорю, что вся твоя доброта — сплошная гордость, — ядовито прокаркала Лужница.
— Арнейц, оставь ребенка и пойдем! — подала голос жена, которая, вероятно, из-за своего бесплодия была женщиной робкой и при своем решительном муже очень редко открывала рот.
— Что ты говоришь? Ребенок-то ни в чем ни виноват, — с укором посмотрел на жену Хотеец и взял ребенка. Повернувшись к Лужнице, сказал: — Моя гордость — мое дело, а твое дело — выбрать ребенку имя.
— Я знаю, что это мое дело, а выбирать не буду. Пусть священник заглянет в свои святцы!
В те времена некоторые священники выбирали имена незаконным детям по собственному вкусу, то есть по собственному капризу, чтобы не сказать по собственной злобе. Поэтому, когда священник услышал, что ребенок не будет Ернеем и что дома ему не выбрали имени, он с радостью открыл «свои святцы» и начал листать их, чтобы найти «нечто подходящее» для ребенка, а также для Лужницы, которую с давних пор терпеть не мог. Он долго перелистывал святцы, и при этом на губах у него была такая затаенно-злобная усмешка, что у Хотейца кровь закипела.
— Хватит искать, — твердо сказал он. — Хотя ребенок родился в Луже, да к тому же еще и египтянин, как говорят, вы не дадите ему никакого дурацкого имени! Сегодня святой Матия, пусть он будет Матия.
— И то правда. Что тут особенно выбирать. Пусть будет Матия! — быстро согласился священник, который понимал, что ссора с зажиточным крестьянином может уменьшить сумму пожертвований в пользу церкви.
Итак, ребенка окрестили Матией, а это значило, что называть его будут попросту Матиц. Пепа оставалась с ним всего месяц, потом вернулась в Египет и никогда не прислала ни письма, ни денег. Пока она была дома, женщины не наведывались в Лужу, потому что Пепа по приезде заперлась в доме и решительно заявила, что не хочет видеть ни одной живой души, а баб — особенно. Женщины дождались, когда она уехала, и только потом явились в Лужу — посмотреть «маленького египтянина». Ребенок и впрямь не был черным и, собственно говоря, особенно чернявым — тоже. Если бы женщины не знали, что Пепа вернулась из Египта, они, вероятно, не пришли бы к выводу, что у него более темная кожа, более толстые губы, более приплюснутый нос и более низкий лоб, чем у здешних ребятишек. Глаза у него были голубые и очень большие, поэтому женщины повернулись к Лужнице и во всеуслышание заявили:
— А глаза у него — Лужниковы.
— Не только Лужниковы, но и похожие на лужу, — тявкнула Лужница так многозначительно, что женщины удивленно переглянулись и спросили:
— Как — на лужу?
— Чего вы притворяетесь, бабы! — возмутилась Лужница. — Ведь сами видите, нет у него настоящего света в глазах.
— Нет настоящего света в глазах? — медленно повторили женщины и опять принялись рассматривать ребенка.
— И правда, у него какие-то мутные глаза, — первой признала Вогричка.
— Мне тоже так кажется, — подтвердила Загричарица.
— Вы думаете? — возразила Усадарица. — Вероятно, это кажется из-за его темной кожи.
— Вот дурная баба, в темноте-то свет еще лучше виден! — презрительно возразила Лужница. — Нечистые у него глаза, и все тут, — заключила она. — А вообще-то, — добавила она ядовито-вызывающим тоном, — откуда у него быть чистым глазам, если он — из Лужи.
— Ох, как об этом можно сейчас судить? — не сдавалась Усадарица. — Ведь ребенок еще не видит. Вот увидит, и глаза у него очистятся.
— Как же, очистятся они у него, — снова возразила Лужница, махнула рукой и добавила с прежним ядовитым презрением: — Впрочем, чем глупей он будет, тем легче будет ему жить.
— Ох, это, в конце концов, тоже правда, — со вздохом согласились женщины и принялись наперебой перечислять трудности и горести, которые отравляют жизнь умного человека.
Лужница с этих пор еще реже ходила на поденщину, зато чаще прежнего наведывалась в дома односельчан. И теперь она не только сама кормилась во время этих посещений, но и набирала еды для Матица, «для этого несчастного червяка, готового есть день и ночь». Женщины давали ей не жалея, чтобы она могла заботиться о ребенке. Лужница заботилась о нем, да не слишком. Правда, голодом она его не морила, точно так же правда и то, что она беспрестанно предлагала смерти его забрать, мол, так будет лучше для него, для нее и для «стервы», то есть для Пепы, если та когда-нибудь вернется.
Матиц, однако, не умирал. Жил себе и даже рос. Первые два года он провалялся в доме. Лужница не выносила его на солнце, потому что в глубине души надеялась — в полумраке, без свежего воздуха он все-таки угаснет. Матиц не угас, а в один прекрасный день сам перебрался через порог и оказался на дворе.
— Тут и живи! — обрадовалась Лужница, которая подумала: если смерть не прибрала его в доме, то приберет на улице. Но смерть не прибрала его и на улице, хотя ежедневно проходила рядом: Матиц не скатился под гору и не утонул в луже, к нему не пристала ни одна хвороба. Каждый вечер, возвращаясь из гостей, Лужница находила его на пороге — живого и здорового.
— Не прибирает тебя безносая, не прибирает, — злилась она.
— Неплибилает, неплибилает, — повторял Матиц и испуганно моргал огромными мутными глазами.
— Не прибирает, — заключала Лужница и тащила его в дом кормить.
Матиц ел и спал, жил и рос. Встал на ноги, но говорить — само собой понятно — не научился. Да это и неудивительно, даже не будь он дурачком, он все равно не научился бы говорить, потому что целыми днями оставался один и не слышал человеческого голоса, а вечерами Лужница только ворчала да брюзжала.
Женщины иногда проявляли интерес к бедному ребенку.
— Ну что, умнеет он или нет?
— Да как ему поумнеть в Луже? — презрительно отзывалась Лужница.
— А растет?
— Растет, чего ему не расти. Ведь он живет в Луже, воды ему хватает.
И Матиц рос, как дикая виноградная лоза. Когда Лужница поняла, что смерть и впрямь его не приберет, она стала брать его с собой по домам. Во время этих путешествий Матиц вначале познакомился со смехом, которого раньше не слышал, потом потихоньку выучился говорить. Лужница таскала его из дома в дом и учила, как надо разговаривать с соседями. Бабка она была хитрая, понимала, что в один прекрасный день силы оставят ее, и надеялась, что у Матица все-таки хватит ума для того, чтобы самому ходить по дворам и приносить ей еду.