— И у вас нет нагана? — в отчаянии спрашиваю Томилина, едва поднявшегося с носилок.
— Ничего нет, надо уходить! Прощайте! — Едва передвигая ногами, придерживаясь за стену, Томилин пошел к выходу.
Краем глаза смотрю ему вслед. Повернуться не могу, резкая боль в ноге появляется даже при движении головой.
Томилину не удалось уйти дальше порога. Через несколько минут его в обморочном состоянии, с белым лицом укладывают опять на носилки.
Подошел главврач больницы хирург Конрад. Он и сам взволнован, но старается успокоить остальных.
— В первую мировую войну я лечил и русских, и немцев, и поляков. Не посмеют они тронуть раненых! Я отвечаю за всех!
Его уверенный тон, крупная седая голова с выразительными чертами лица, энергия и искренность речи вселяют надежду.
Томилина и меня перенесли в палату на освободившиеся койки. Первая забота. — куда спрятать документы? Как бы чувствуя, что волнует больных, в палату вошла медсестра. Поправила постель, спросила, не нужно ли чего. Старается, улыбаться, но глаза влажны от слез. Зовут ее Ксеня. Она работает здесь год, после окончания Могилевской фельдшерско-акушерской школы. Мы с политруком переглянулись: «Своя, много расспрашивать нечего...»
— Спрячь или уничтожь! — говорит Томилин, отдавая ей свой партбилет и мои документы. Вместе с комсомольским билетом отдал и диплом.
Час спустя Ксеня вошла в палату и, виновато улыбаясь, протянула мне синюю книжку диплома.
— Может он вам еще пригодится! А все остальное сунула в банку и бросила в колодец!
Благодарно смотрю на ее наклоненную голову, волосы с прямым пробором, взволнованное бледное лиц.
— Спасибо! Добрая вы... Не знаете, что с вами будет, а о чужой беде раскинули умом.
Взглянула внимательно и, ничего не сказав, торопливо ушла.
Томилин присматривается к синей книжице. Его заинтересовал вкладыш: два листка бумаги с перечислением всех сданных за пять лет экзаменов и зачетов. Политрук измучился без папирос. Наскреб в кожаном портсигаре немного табака.
— Где бы бумажку взять? — спрашивает он, ласково разминая между пальцами мягкий край вкладыша.
— Да порвите и курите! — проговорил я, мысленно прощаясь со всем, о чем напоминает вкладыш. Десятки экзаменов, зачетов, много труда, волнений, радости. Сейчас эти листки годны лишь на курево.
Танки, что появились рано утром, послали, наверно для разведки, они быстро ушли. До полудня было тихо, а затем через Щучин хлынул поток немецких войск. Непрерывное гудение машин раздается под окнами больницы, доносятся громкие голоса, песни.
На короткие минуты забываюсь тяжелым сном. А хочется не просыпаться. Надо уснуть, крепко уснуть, и когда снова проснусь, то не будет ни боли в ноге, ни этой узкой палаты, ни немецких войск... Но бегство в сон не удается. Действительность сверлит мозг, жжет тело. Рядом с больницей какое-то препятствие, может быть воронка или мост через ручей, здесь гудение машин особенно резкое. «А-а-а-ля-ля» — победно кричат в кузове солдаты, переехав это место, и каждый звук их ненавистной речи бьет по нервам.
Поздно вечером движение по дороге прекратилось. Редкие ракеты на минуту освещают притихший город. Как не повезло! Если бы в руку ранило, я бы ушел. Или, хотя бы, мякоть ноги, без перелома. Ушел бы, уполз!
Кто-то из медперсонала, зайдя в палату, сообщил, что бои идут у Барановичей.
— Может быть, остановят немцев, а потом погонят обратно? Сколько отсюда до Барановичей? — спрашиваю Томилина.
Он невесело шутит!
— Столько же, сколько от Барановичей досюда!
На следующее утро снова началось движение войск под окнами больницы, и так три дня подряд, с утра да захода солнца.
В одиннадцать часов отнесли в перевязочную, сняли повязку. Конрад осмотрел рану, ощупал кость и недовольно покачал головой.
— Надо делать репозицию, отломки неправильно стоят. Приготовьте гипс! — говорит он сестре.
— Сделайте укол, — прошу его, зная, что под красивым словом «репозиция» подразумевается сильное потягивание за ногу и уминание отломков кости, чтобы установить их точно, конец в конец.
— Пустяки, одну минуту потерпите! — Обеими руками он крепко сжимает стопу и отбрасывает корпус назад. Я коротко вскрикиваю — и вот уже сестра накладывает гипсовые бинты, а санитарка вытирает мне потный лоб, успокаивает.
В палату положили нового больного. Забыв про свою боль, рассматриваю его. Обрубок человека! Бледное лицо с впалыми щеками, крепко сжатые бескровные губы. Левой руки не видно, правой он поддерживает правую ногу, вернее половину ноги, — она ампутирована ниже колена. Приподымая ее кверху, он, наверно, хочет успокоить боль. Там, где должна быть левая нога, простыня вяло прилегает к матрацу.
В коридоре, против, двери, в палату, висит репродуктор. Когда открывается дверь, взгляд прежде всего ищет большой черный диск. Кажется, радио молчит потому, что сейчас перерыв. Пройдет, минута-две и знакомый голос диктора спокойно скажет: «Внимание! Говорит Москва!»
Но не это пришлось услышать... Санитарка, протирая пол, рассказывает:
— В Рожанке расстреляли сорок человек. Заложниками называют. Говорят, кто-то из жителей немецкий танк обстрелял, ихнего солдата убил. Немцы без разбору всех мужчин хватали. Продержали под арестом два дня, а вчера расстреляли... — Она выжала тряпку и, уставшая, присела на табуретку. — Вот как делают... За одного — сорок.
Вечером зашла в палату Ксеня. Она не дежурит сегодня, но ей, наверно, здесь легче, среди своих, чем одной на квартире.
— Сыты ли вы? — спрашивает у нас.
— Это потерпим, — отвечает Томилин. — А вот табака совсем нет!
— Садитесь! — подтягиваю одеяло, приглашая ее присесть на край кровати, но подвинуть загипсованную ногу стоит больших усилий, и она поспешно садится на кровать Томилина.
— Что собираетесь делать, Ксеня?
— Буду пробираться к своим, поближе к Могилеву. Там у меня сестра.
— А родители где?
— Родители в другом месте, в Дриссенском районе, в колхозе.
— Расскажите, как жили, — спрашивает Томилин»
— Неплохо жили. Председатель колхоза был хозяйственный, не пьяница.
Она открыла сумочку и вынула фотокарточку, сделанную в год окончания медшколы. Белая меховая шапка с длинными, до пояса, ушами, лицо серьезное, немного грустное.
— Пойду, а то патруль задержит. Позже девяти ходить запрещено.
— Про табак не забудете?
— Хоть немного да принесу.
Сумерки... В палате стало темнеть. Наступающая ночь, как огромное черное облако тоски, вползает через окно, густо заполняя комнату. Хочется нарушить давящую тишину. Гриша, — тот, что без ног и без одной руки, спит после снотворного. Политрук молча возится на койке, высыпая из крошечных окурков, которые сохранял весь день, крупицы табака.
— Что, Томилин, еще день прожили?
— Раз день прожили, так, наверно, и ночь проживем. Сейчас закурим и попробуем заснуть.
Санитарку попросили открыть дверь, в маленькой комнате душно. В коридоре темно, репродуктор незаметен. Глупо надеяться, но помимо воли глаза ищут то место, где он висит. Лишь бы услышать два слова: «Говорит Москва!»
Утро начинается с тревожных мыслей. Что там, в стране? Где сейчас фронт? Стараюсь догадаться, как записали меня в журнале при поступлении и в истории болезни? Наверно, по всем анкетным данным, как того требует форма. Может быть и национальность записана, ведь привезли к своим, в свою больницу.
Где, на какой линии остановят фашистов? Надолго ли черная лава оккупации зальет землю, покроет все прежнее?
По больнице прошел слух, что всех повезут в Гродно: там формируется лагерь военнопленных.
— Ну, в лагере о нас немцы позаботятся как следует, — саркастически произнес Томилин и повернулся к стене.
Гришу пришел навестить его однополчанин, пожилой старшина, с ожогами лица и рук. Услышав разговор об отправке в Гродно, он возразил:
— Говорят не в Гродно, а в Лиду нас погонят.