Лес окружал роскошную виллу со всех сторон, расступаясь лишь небольшим кругом около здания и подсобных строений. Слева по неглубокому оврагу струился ручей со светлым песчаным дном и мелкой галькой по берегам.
Над оврагом свистели пули, рвались гранаты, летели щепы и ветки, отбитые пулями. Захлебываясь, лаяли пулеметы и автоматы.
Стекла, еще кое-где уцелевшие в окнах верхнего этажа, отражали утреннее солнце, слепили глаза, мешали целиться.
Сержант Оспин, лежа за пулеметом, наблюдал за крайним окном нижнего этажа и на малейшее движение в проеме отвечал очередью. Рядом, прикрытый от противника стволом толстой сосны, лежал Крысанов. Весь облепленный рыжими иголками, он смахивал на старого медведя, неуклюже ворочался, направляя пулеметную ленту.
Справа от Батова вел огонь первый расчет. Чадов держал под огнем парадные двери.
— Слышь ты, сержант, а чего это с верхнего этажа не стреляют? Вниз, поди-ка, спустились, а? — спросил один из Чуплаковых.
— Чего — вниз, глянь-ка, вон против окна кто-то шеперится.
— Правда! Вон там! Хлестни-ка туда.
Чадов присмотрелся к верхнему окну и, хотя там никого не было, дал длинную очередь.
— Что вы делаете?! — взревел Батов.
Не закричал, а именно взревел, не узнав своего голоса и не поверив, что его голос может оказаться столь громким. Его юношески миловидное лицо страшно и неестественно перекосилось, так что Чуплаков-подносчик, сразу сникнув, дернул за рукав Чадова — пулемет замолк.
Фрамуга окна, сверкнув мелкими осколками, шлепнулась у подъезда.
— Вы что, ослепли? Там — наши! — продолжал кричать Батов.
— Вот те штука, Милый-Мой, — удивился один Чуплаков.
— Да как они туда попали, Боже-Мой? — вторил ему другой.
Лицо Батова загорелось, будто припекли его каленым железом. Он понял свою оплошность. Ползком приблизившись к расчету Чадова, объяснил солдатам, что следовало объяснить до начала боя и что знал сам.
В этой вилле поздно ночью остановился штаб нашего корпуса, а в подвале беспечно спало более полусотни гитлеровцев, оставшихся от какой-то разбитой части. Наши, утомленные боевым днем, не проверили всех помещений и тоже спокойно расположились на ночь.
Утром противники обнаружили друг друга, завязался бой. Поблизости оказалась еще одна группа немцев. Она-то и помогла фашистам занять первый этаж и потеснить наших на второй.
Когда подошла боевая группа шестьдесят третьего полка, гитлеровцы, что находились вне здания, успели отойти в лес. Тем, кто остался в здании, некуда было отступать, но и сдаваться они не хотели.
Пострадал ли кто-нибудь из своих на втором этаже — неизвестно. Однако Батову было не по себе от сознания допущенной ошибки. Он тут же решил пробраться по цепи и растолковать солдатам, что к чему. Делая короткие перебежки, Батов почти наткнулся на Седых: тот из-за бугорка наблюдал за ходом боя.
— Ну куда тебя несет, милый человек! — сердито закричал Седых.
Батов обернулся и уставился на ротного, словно не понимая его.
— Чего маячишь, говорю! Марш в укрытие!
Время не ждет, потому, быстро вскочив, новой перебежкой Батов скрылся от сердитых глаз ротного. Седых кричал еще что-то, но взводный уже не слышал его. Пули посвистывали в воздухе, ударяли по стволам и веткам, постоянно напоминая об опасности.
Если бы видел Батов, что делалось справа, на вилле, — понял бы бессмысленность своего путешествия.
Гитлеровцы, отвлеченные огнем пулеметчиков и автоматчиков, не заметили, как от правого фланга пулеметной роты отделился солдат с фаустпатроном в руках, сделал большой крюк по лесу, подобрался к вилле с северо-востока по совершенно безопасному месту и влез на каменный забор. С него — на какую-то постройку, крыша которой примыкала к главному зданию.
Солдат скрылся в слуховом окне, и через минуту внутри дома раздался взрыв. Из парадной двери, распахнутой настежь, вырвался язык пламени, из окон повалил желтоватый дым.
На минуту стрельба прекратилась. Гитлеровцы начали выскакивать из окон, будто выкуренные из норы лисы. Наши автоматчики с криком «ура» бросились к вилле, на ходу стреляя в удиравших немцев. А за ними подоспели пулеметчики.
— Не всех бейте! — взывал из окна верхнего этажа полковник штаба корпуса. — Живых, живых парочку давайте сюда!
Но едва ли кто-нибудь его слышал. Все смешалось в дыму и через каких-нибудь десять минут кончилось.
Батов, всунувшись в эту сутолоку около подъезда и выхватив пистолет, метался от одной группы борющихся к другой, вертелся в этом кипящем котле, не находя себе дела. Ему казалось, что, выстрелив, он может убить или ранить кого-нибудь из своих, Батова сжигал стыд за свою беспомощность в то время, когда другие сражались.
Глаза щипало едким дымом, они слезились. Туманная пленка то наплывала волной, то соскальзывала с глаз, и тогда все виделось контрастно, как при фотовспышке. Яркие косые лучи солнца прошивали белесый дым, рассеивались в нем и обливали проникающим светом.
Вдруг Батов заметил, как к нему от парадных дверей бросился долговязый фашист с оскаленными зубами и дикими глазами. Схватив автомат за ствол, как палку, гитлеровец занес его высоко над головой Батова. Тот даже расслышал свист воздуха от падающего автомата. И верно, это было бы последним его восприятием, но Бобров успел отбить приклад, и он лишь скользнул по плечу. Батов увидел длинную жилистую шею гитлеровца, сплошь покрытую мелкими бугорками. В нее, в эту противную шею, повыше кадыка и выстрелил. И вдруг обнаружил, что бой окончен.
В этой необыкновенной, неожиданной тишине он почувствовал себя совершенно разбитым, больным, но вовсе не оттого, что ощущалась боль в плече. Нет. Словно что-то чистое, светлое вырвалось из души и безвозвратно исчезло. Он до боли прикусил губу и пошел к оврагу, где строилась рота.
У ручья лежали раненые. Возле них суетилась медсестра. В строю собрались все, кроме двух Чуплаковых и Кривко. Увидев Боброва, Батов подошел к нему, пожал руку, выдохнул:
— Спасибо!
— За что, товарищ младший лейтенант?
— За выручку.
— Да что вы! Сами этого долговязого стукнули, а мне — спасибо.
Он так и не понял: или Бобров излишне скромничает, или не заметил его состояния во время рукопашной схватки. А может быть, со стороны Батов и не казался таким растерянным?
Все эти догадки промелькнули в голове Батова, но он решил, что это — только начало, что все равно одолеет противную слабость.
— Где Чуплаковы и Кривко? — спросил Батов.
— Чуплаковы вон идут, — показал Бобров, — а Кривко опять куда-нибудь, черт, за... — и, не успев закончить, воскликнул: — Ох, да Боже-Мой-то, кажись, ранен!
Подошли Чуплаковы. Один из них — черный, закопченный — схватился руками за голову.
— Что с тобой, Боже-Мой? — спрашивали солдаты, окружив Чуплаковых.
— Где ты его нашел, Милый-Мой?
Батов улыбнулся, догадавшись, что Чуплаковых, оказывается, зовут не по фамилии и не по имени даже, а вот как: Боже-Мой да Милый-Мой.
А Боже-Мой, зажав уши, кричал на весь берег:
— Оглушило! Начисто оглушило!
— Да ведь я его там и взял, на подловке, на чердаке то есть. Лежит, будто мертвый. Ух, и напужался же я! — тараторил Милый-Мой.
...Когда ушел Батов, сообщив первому расчету о штабе на втором этаже, Боже-Мой предложил дерзкий план: пробраться на виллу и выкурить немцев изнутри. Чем? Об этом он тоже подумал. Неподалеку валялся снаряженный фаустпатрон. Боже-Мой оттащил его подальше в лес, чтобы не наделал беды при случайном взрыве, а теперь взял с собой. Проникнув на чердак через слуховое окно, Боже-Мой открыл западню, предупредил своих, чтобы побереглись, и запустил фаустпатрон на первый этаж.
— Почему оказался на чердаке? — спросил Батов у Чуплакова.
— Да за фрицем он гнался, за фрицем! — бойко, не моргнув, ответил Милый-Мой. — За верхнюю ступеньку запнулся да упал... А немец его эдакого-то чумазого испужался да как заорет — у этого и перепонки полопались.