Сто тридцать второй дом был недалеко. Он стоял не в ряду других, а отступив в глубину двора. Чтобы попасть в него, стоило пересечь ближайшую улицу, обогнуть широкий газон, огороженный низкой решеткой, и перейти через большой двор, в глубине которого и находился этот мрачный старинный дом.

По тротуару в ту сторону шло много людей. Слышались пыхтение, всхлипывания, сдержанные стоны. Смутно белели узлы, качались на плечах чемоданы, катились детские коляски, наполненные вещами, а детей несли на руках.

В подвале толпился народ. В большом помещении, куда вошли Бенке, под потолком тускло горела единственная электрическая лампочка. Все углы — заняты, у стен тоже разместились люди.

Аугуст, осмотревшись, прошел к противоположной стороне, где заметил свободное место, поставил на пол узел. Берта и Маргрет опустили свои узлы рядом.

— Ну, вот мы и на новой квартире, — пытался пошутить Аугуст, но слова его прозвучали так скорбно и до того некстати, что Маргрет, еле сдерживавшая слезы, горько, истерично заплакала. Берта тут же полезла к узлу, в который мать высыпала чуть не всю домашнюю аптечку. Однако, видя всеобщее горе, Маргрет быстро успокоилась.

Сидеть на полу неудобно. А ведь здесь предстоит еще спать. Сколько времени проведут они в этом подвале — никто не мог знать.

Ночь прошла, как в тумане. Никто не спал, но и разговоров не получалось. Каждый переживал свое горе в одиночку, по-своему, хотя и горе у всех было одинаковое. Но к утру прошло первое ошеломление.

Кто-то уже готовил завтрак на примусе, предусмотрительно взятом с собой. Другие ворчали на владельца примуса. И было за что: воздух в этой бетонной коробке сделался за ночь и без того невыносимо тяжелым.

У дверей вдруг заговорил радиоприемник, подключенный к световым проводам. Хозяин настроил его. Из репродуктора неслись то обрывки каких-то песен, то слышалась музыка, то голос оратора...

Транслировалась речь Геббельса, в которой он со всей страстностью утверждал, что неприступная крепость Данциг никогда не будет взята русскими... Захватить ее с помощью современного оружия совершенно невозможно...

Ко всему привыкает человек. Люди в подвале мало-помалу начали мириться со своим положением. И, может быть, как-то обжились бы здесь, но накануне следующего утра услышали разрывы снарядов.

С этой минуты все внимание, все помыслы обратились туда, к грозным звукам боя, которых давно и с ужасом ждали. Людям пришлось провести в душном подвале не одни сутки...

После первых, еще глухих выстрелов обитатели подвала притихли, как перед страшной грозой, говорили шепотом, не смея дать волю своему голосу. Но бой разгорался, и через какое-то время людям в подвале, чтобы слышать друг друга, пришлось кричать изо всех сил.

Свет погас. В нескольких местах зажгли плошки, принесенные на всякий случай. Временами грохот несколько утихал, и тогда слышались истеричные всхлипывания женщин, плач детей, беспомощные, растерянные мужские голоса.

Новый шквал огня властно заглушил все звуки. При тусклом свете сальных плошек, слабо теплившихся в разных местах подвала, в густом, спертом воздухе, как в страшном кошмарном сне, можно было видеть залитые слезами лица, встрепанные волосы, наполненные ужасом глаза, хотя ни один снаряд еще не тронул этого дома.

* * *

Но вот в подвале услышали, как наверху загремела мебель, потом застучали крупнокалиберные пулеметы и автоматы. Это отступающее подразделение заняло дом в глубине двора, а через несколько минут здание дрогнуло, и взрыв тяжелого снаряда заглушил на мгновение все другие звуки.

Словно из этого взрыва и продолжая его, в подвале раздался душераздирающий женский крик. В дальнем углу женщина, освещенная неярким огнем плошки, держала на вытянутых руках младенца с безжизненно опущенной головкой. Крик ее заставил всех замолчать. Соседка подхватила ребенка, осмотрела его и, убедившись, что он мертв; осторожно положила у ног матери на цементный пол.

А мать все кричала, и было удивительно, что в таком, казалось бы, хрупком теле столько силы. Руки ее отчаянно терзали одежду, обнажая неестественно белую грудь, черные спутавшиеся волосы бились по плечам, остекленелые глаза округлились и сверлили пустоту перед собой.

Рядом поднялся седой старик, похожий на профессора. Он взял женщину за руки, соседка ухватила ее сзади за плечи, и им удалось посадить ее на разостланное одеяло.

Крик сразу умолк. На миг стало непривычно тихо. Молчали даже маленькие дети. В этой тишине были отчетливо слышны шаги старика по цементному полу. Он вышел на середину помещения, взъерошил редкие почти белые вьющиеся волосы, поправил маленькие очки и, тряхнув бородкой, обвел взглядом притихших людей.

Наверху снова послышалась перестрелка.

— Господа! — сказал старик высоким пронзительным голосом с заметным польским акцентом. — Господа! Люди! Немцы! — привычным движением поправил очки и уже мягче продолжал: — Настал час испытать то, что перенесли русские женщины и дети на своей земле...

— Что случилось с ребенком? — перебил Аугуст Бенке.

— Он мертв, — ответил старик. — В испуге она сильно прижала его, и ребенок, видимо, задохнулся... Дело не только в этом ребенке: нас всех ожидает не лучшая участь. Волею бога мы испытываем теперь то же самое, что перенесли русские в своих домах.

— Нет, еще не то! — снова перебил Бенке. В порту он слышал много рассказов бывалых солдат и знал больше, чем писали в газетах.

— Это не имеет значения, — сердито покосился на него старик. — Я предлагаю... Кто хочет остаться живым... Я предлагаю поднять белый флаг и пойти на ту сторону.

— К коммунистам?! — завопил от дверей толстый мужчина, хозяин радиоприемника. — Вы провокатор! Вы поляк, да?

— Не имеет значения... — смешался старик, в его голосе зазвучали самые высокие ноты. — То есть я хочу сказать, что у нас иного выхода нет. Здесь, в этом подвале, мы задохнемся или будем перебиты раньше, чем город возьмут так называемые коммунисты...

— Ты веришь, что они его возьмут? Тебе хочется умереть на улице, а не в этом подвале?! — покраснев, сердито заговорил лысый. — Я не позволю провокатору разводить коммунистическую пропаганду!

— А мы все-таки пойдем! — вспылил старик, быстро отошел в свой угол, выдернул из детской коляски алюминиевую дугу, на которой болталась привязанная на ленточке погремушка, сорвал ленту и стал разгибать дугу, делая из нее прямой стержень.

Хозяин радиоприемника метнул ненавидящий взгляд на старика, короткой рукой нервно погладил большую, пылающую краснотой лысину, громко, чтобы все слышали, заявил:

— Я сейчас же сообщу офицерам наверху, чтобы убрали от нас этого коммунистического провокатора.

— А мы сейчас же отправим тебя на тот свет! — крикнул от противоположной стены Аугуст Бенке.

Толстяк промолчал, однако двинуться с места не решился, потому что угроза чувствовалась не только в словах Бенке, но и в осуждающих взглядах многих людей.

— Всем приготовить белые флаги! — приказал из своего угла старик. — Простыни, скатерти, занавески — все сгодится!

Народ зашевелился, заплакали женщины, дети. Одни целовались, прощаясь, может быть, навсегда, другие ругались, третьи спорили, четвертые плакали. И все это гудело, возилось, возмущалось, трепетало от страха. В этой возне и сутолоке, когда каждый был занят только собой или своими близкими, лысый толстяк незаметно юркнул в дверь и скрылся на лестнице.

Аугуст Бенке развязал узел, дернул за угол белую испачканную скатерть — на пол посыпались чайные ложечки, коробка с таблетками, спринцовка. Градусник отлетел и разбился о стену.

— Значит, мы идем, Аугуст? — спросила жена. — К коммунистам?

— Вы как хотите, а я не пойду, — заявила Берта и села на узел, лежавший у самой стены. — Никуда не пойду!

— Берта! Берта! — запричитала мать. — Пусть лучше мы вместе умрем. А может, нас не убьют. Ведь ты сама говорила, что они — такие же люди.

— Пусть остается, — сердито сказал Аугуст. — Она не маленькая. Как хочет. Здесь или там — все равно тебе придется узнать, сколько стоят твои посылки от Зангеля...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: