Вот можно было бы сейчас тихонько выйти на лестницу – никто бы не заметил, и дверь осталась бы, как сейчас, чуть приотворенная, но не защелкнутая. Перейти улицу. Так. Улица пустая. Но у его ворот, наверное, сидит дворник. Он не увидит. Он закутался в тулуп, воротник поднят выше головы, идет снег, шагов не слышно. Он заснул… Ах, да, они говорят, что сейчас лето. Все равно, дворники и летом в тулупах – им ночью всегда холодно. Как я скоро прошла весь переулок, завернула за угол. Налево Нева, туда смотреть не надо. Белой ночью Нева такая грустная, тихая, такая безнадежная, что вся сила души погаснет. А сила нужна. Надо приготовить ключ заранее, а то он непременно упадет и зазвенит. А вдруг его нет дома? Это совсем невозможно. Раз я решила идти, значит, он дома. Он спит.
Ну, вот. В квартире темно. Знакомый запах, такой всегда беспокойный. Папиросный дым, одеколон. Не в этом дело. Тот же дым и тот же одеколон в другой квартире будут совершенно другими. Там все просто, здесь всегда все тревожно. Вот спальня. Портьеры задернуты, но свет сквозит между складок. Разглядеть бы – висит еще мой портрет, или он его снял. Не стоит глядеть. Мне безразлично. Я не проверять пришла, а ограничить все своей волей. Здесь, на столике, должно стоять синее блюдечко от моей чашки. Он почему-то любил его и сохранил, когда я чашку разбила. На нем запонки. Не надо думать об этом блюдечке. В нем какая-то противная нежность. На постель смотреть нельзя. Надо скорее подойти к туалетному столу и нащупать холодненький, длинненький, плоский предмет. И осторожно вытянуть лезвие. Теперь уже все просто. Это делают в перчатках, значит, на мне перчатки. Я быстро подхожу к кровати. Надо нащупать лицо. Нет. Свет как раз падает на подушку. Голова откинута. Это все так просто. Одно движение, одно мгновение. Ключ? Ключ брошу на стол в передней. Дворник спит, густой снег покрыл его плечи. Он ничего не слышал. И снег засыплет мои следы. И вот я вернулась и снова сижу на своем месте, за кадкой с чахлым растением. Но до чего я устала, и как меня всю трясет!
Какие-то оживленные возгласы.
– Ужинать! Ужинать!
Кто-то радостно смотрит на нее.
– Вот вы куда запрятались, – говорит хозяйка, идемте скорее ужинать.
Анна встала, качнулась немножко в сторону. Все, весело переговариваясь, шли в столовую. И она со всеми.
– Садитесь, садитесь! Разрешите, хе-хе?
Все, как всегда. Всегда гости, подходя к накрытому столу, странно, по-звериному оживляются, и каждому хочется что-то говорить – все равно, что.
– Ну, вот, хе-хе! М-да-м! Это чье же место? Позвольте. Хе-хе!
Среди всей этой любезной чепухи Анна спокойно остановилась около своего стула, рядом с доктором Памузовым.
– До чего вы бледная, – сказал тот и даже брови нахмурил. – Надо бы вам немножко того, полечиться.
Горничная подбежала к доктору:
– Вас просят к телефону.
Гости продолжали бестолково усаживаться. Доктор скоро вернулся.
– Господа! Господа! – громко сказал он. – Очень грустная новость. Очень, очень грустная. Зарезали нашего бедного Гербеля. Сейчас телефонировали из больницы. Аппендицит. Утром оперировали. Сам профессор Ивашов. Операция прошла хорошо, а сердце не выдержало. Сегодня в пять часов скончался.
Анна отчетливо расслышала слова «зарезали Гербеля». Она стояла, держась обеими руками за спинку стула. И тут вышло что-то странное. Стол, лампа над ним – все вдруг поехало вправо. Она крепко уцепилась за стул и, так и не выпуская его из рук, упала навзничь.
Несмотря на спущенные жалюзи на окнах и балконной двери, в кабинете было жарко.
Обстановка именно такая, какая подобает серьезному врачу, директору санатории. Огромные книжные шкафы, в одном из них, за стеклянной стенкой, какие-то никелевые приборы. Письменный стол величиной с двуспальную кровать. На нем толстые тетради в твердых зеленых переплетах.
Доктор носатый, с волосами, так гладко припомаженными, что голова казалась облитой черным лаком. Глаза маленькие, острые, неприятные. Он привстал и подал Анне руку. На столе перед ним лежало письмо Памузова – Анна передала его утром через сиделку.
– Садитесь, – не предложил, а приказал доктор. – Вот на этот стул, лицом к свету. Ваше имя?
– Анна Брунова.
– Как?
– Брунова. Броун. Все равно. И вы же знаете, чего же вы спрашиваете?
– Спрашиваю, чтобы слышать, как вы ответите. Возраст! Сколько вам лет?
– Тридцать пять.
– Это значит сорок?
– Нет, это значит тридцать восемь.
– Отложите карандаш в сторону и не вертите ничего в руках. Вы отвлекаете мое внимание. Почему вы сказали тридцать пять?
– Так, по привычке.
– Ага! Это отлично. Эта привычка указывает на желание казаться моложе, то есть лучше, на желание преуспеть в жизни. Желание нормальное, здоровое. Теперь вы понимаете, почему мы заставляем пациентов отвечать? Держите руки спокойно. Какое сегодня число?
– Двадцать восьмое… нет, двадцать девятое. Не помню. Знаете, доктор, этот старый прием очень глуп. Ни один нормальный человек не ответит вам сразу. Именно нормальный человек сначала удивится неуместности такого вопроса, а потом уж сообразит, для чего вам это нужно, и ответит.
– Не беспокойтесь, – усмехнулся доктор. – Все это учтено. На что вы жалуетесь? Спите хорошо? У вас, конечно, был сильный нервный шок, от которого вам надо оправиться.
– Шок? Ровно никакого. Это вам, наверное, доктор Памузов высказал свои умозаключения. Просто я хворала, и мне нужно отдохнуть, вот он и послал меня сюда.
– Отчего у вас обстрижены волосы? Или вы всегда так причесывались?
– Был жар, волосы свалялись. Потом трудно было расчесать. И падали. Господи! Да какое вам до этого дело? Я здорова и хочу отдохнуть, и больше ровно ничего.
– Степень вашего здоровья буду определять я, а не вы.
– Я ужасно устала! Я ужасно устала! – проговорила Анна и с трудом остановилась, ей захотелось повторять эту фразу долго, бесконечно, всю жизнь.
Он посмотрел на нее внимательно и вдруг сказал просто и ласково:
– Да, я понимаю, голубчик. Вас дорога утомила и эта жара. Сегодня ужасно душно. Будет гроза. Все мои больные сегодня нервничают. Пойдите, отдохните как следует, не ходите по солнцу, и на пляж вам не следует. Это потом успеете. Пойдите, голубчик, полежите. У вас хорошая комната?
– Хорошая.
– Ну, вот и отлично. Если что нужно, не стесняйтесь, все будет сделано.
Да, комната была хорошая. В третьем этаже. Окно выходило прямо на дерево, почти на верхушку его, густолиственную, темную.
– Что это за дерево? – спросила она горничную.
– Не знаю. Кажется, ихняя рябина, не то акация. На Кавказе ведь все не по-нашенски. Только вы окно не открывайте – с ей букашки сыплются.
– Живу, как дриада, прямо в дереве, – думала Анна. Но как же его зовут, это дерево! Ему подходит имя Розалинда. Милая Розалинда, новая моя подруга. Как-то нам проживется вместе с тобой?
Ночью было душно, открыла окно, и действительно, посыпались в комнату какие-то жучки. Пришлось закрыть.
Спала эту ночь лучше, чем дома, но понимала, что это только пока еще не привыкла, пока думы еще подогнали ее.
Утром рано раскрыла окно. Ветка Розалинды всунулись прямо в комнату. Анна схватила эту ветку, как шершавую мохнатую лапу, и пожала ее.
– Здравствуй, Розалинда. У тебя теплая лапа. Будем жить вместе.
День был невыносимо душный. В комнате оставаться было трудно. Анна вышла на улицу и пошла к базарной площади.
Базар уже кончился. Пустые ларьки с остатками гнилых слив и мандаринов. Банановые шкурки под ногами и запах горячей пыли, хрустящей на зубах, как мелкий сахар. Посреди площади столпилась кучка народу. Стоят кружком, хохочут. Анна подошла. В центре круга, медленно переваливаясь, ходила медведица, грязная, бурая, обшарпанная, как старый половик для вытирания сапог. У медведицы в носу кольцо, защепленное цепью. Поводырь, огромный, черноносый, со щеками, покрытыми бурой, как у медведицы, шерстью, дергал цепь, приговаривая: