Большая заскорузлая лапа сунула ей четыре картофелины. Она молча взяла.
– И чего это я все молчу, как идиотка? – подумала она. Утро было туманное.
– Надо уходить, пока туман, – сказал кто-то. – Можем слева спуститься, нас снизу и в подзорную трубу не увидать. Облако нашу гору отрезало вчистую.
Тихо гудели голоса.
– Сколько их тут? – думала Катюша. Протягивались руки к костру, брали уголек, закурить
трубку.
И долго еще сидела Катюша, в полудреме, в полубыли. А когда совсем проснулась, было светло, туман ушел, костер догорал, и кто-то, тыкая в него палкой, шевелил угли.
– Ага, бабка, проснулась.
Это был вчерашний полусолдат-полупоп. Катюша поднялась, потянулась и почувствовала, что еле двигается, – так все у нее болит. Спросила:
– Куда они все ушли?
– А кому куда надо, тот туда и пошел, – неохотно отвечал полупоп.
– А много их здесь? – опять спросила она.
– А вот коли не лень, встань ночью и посчитай. А я, между прочим, тебя ничего не спрашиваю. Вот и понимай.
– Что же мне понимать?
– А то, что про свое молчи, о чужом не спрашивай. Теперь поняла? Поди-ка лучше веток наломай, костер поддержать, строго приказал он, повернулся и пошел. А уходя, проговорил вполголоса, но отчетливо и с большим чувством:
– Ну, что ни баба, то дура, что ни баба, то дура. И отчего это, Господи?
Весь день бродила Катюша голодная, холодная. Полупоп куда-то скрылся.
К вечеру, чтобы не попадаться никому на глаза, залезла Катюша сбоку под чужой шалаш. Побаивалась она все-таки этих зеленых.
Когда стемнело, загудели тихие голоса, стали люди собираться.
Точно в сказке – полезла красавица на печку и смотрит, как в избу входят молодцы-разбойнички.
С ее места хорошо был виден костер и силуэты вокруг него. Были люди вооруженные и явно военной выправки. Были и мужики, ходили косолапо, вразвалку. Разговор слышался простоватый.
– Оттентелева. Сюдою пройтить ближе, тудою легше.
– И чаво же это, туды-растуды!
– Черт твою двадцать.
И вдруг ясно и определенно тихий басок сказал по-французски: «Ca n'empeche раs…»[6]
Конца фразы она не слышала. Другой голос отвечал, трудно было разобрать что, но по звуку тоже по-французски.
– Галлюцинации, – решила Катюша.
Хотелось есть. У костра что-то варилось, черпали, накладывали в котелки.
– А где же наша старуха? – спросил кто-то.
Катюша высунула голову, поискала глазами. Любопытно было, что за старуха у них такая.
– Эвона она где!
И шаги направились прямо к ней.
– Иди, бабуся, получай свой паек, – добродушно сказал длинный парень, тощий и курносый, похожий на смерть в хаки.
«Да почему же они меня старухой считают?» – удивилась Катюша.
Она тяжело поднялась и, припадая на больную ногу, поплелась к костру.
Там дали ей в черепушке мутную жижицу, горячую до блаженства.
– И рукам тепло, и щекам тепло, и животу жарко. Поела и поползла к себе, под чужой шалаш.
По дороге поглядывала исподтишка – кто бы это такой говорил по-французски? Но никого подходящего не нашла и решила, что ей показалось. Но верить не хотелось, что показалось. Как-то спокойнее было бы, если бы действительно здесь очутился барин, говорящий по-французски. И даже неизвестно, почему спокойнее. Может быть, он прохвост хуже всех.
И так прожила она больше недели и все только удивлялась, почему не умирает и почему не хворает. Уж очень было холодно.
И вот как-то вечером, когда все улеглись, остались у костра только двое. Один мозглявый мужичонка, раздевшись до пояса, грел у огня бурую свою спину с острыми, как щепки, лопатками и заботливо выбирал из снятой рубахи насекомых, приговаривая:
– Эх тех-тех, и и-эх тех-тех.
Потом повернулся к соседу и сказал:
– Mais cane pent pas durer…[7]
А сосед был Катюшин знакомец, полупоп-полусолдат! Утром вдруг поднялась в лагере суетня. Стали быстро складывать палатки, забрасывать костер землею.
– Эй, бабка! – окликнул ее кто-то.
Это был тот, который разговаривал с ней в первый вечер и дал ей есть.
– Эй, бабка! Мы уходим. Большевики близко. Уходите скорее.
– Куда же я денусь? – ахнула Катюша.
– Бегите к матушке. Она решит. Спускайтесь все вниз и вправо. Если и встретите их разъезд, они вряд ли вас тронут. Лупите скорее. Если вас тут найдут – беда.
Катюша побежала вниз.
Выбравшись из лесу встретила трех конных солдат.
– Эй, бабуся, ты чего?
– Кони ушли. Коней ищу, – ответила она спокойно, сама удивляясь. Что за чертов маскарад! Ей двадцать восемь лет, и она для всех старая бабка. Вшивый мужик беседует с голодранцем на французском языке.
«Не удивлюсь, если Оська окажется камер-юнкером высочайшего двора. Растеряли мы все. И облик, и душу».
Вечером выждала, когда совсем стемнеет, стукнула к матушке.
Старуха открыла оконце.
– Господи, спаси и помилуй! Никак Сергеевна! Чего же ты пришла?
– Ушли зеленые.
– Мамочки мои! Что же я заведу? Ну, уж входи, лезь в кадку.
Но прежде кадки напоила ее старуха в кухне горячей водой – чаю не было. Дала кусочек хлеба.
– Завтра проведет тебя Оська через горы в Карсинск. Там тебя никто не знает, а здесь попадешься, здесь тебе шагу ступить нельзя.
– Одного не пойму я, матушка, – сказала Катюша, – кто мог наших выследить? Пришли поздно, ушли – еще темно было. Никто их не видел.
– Как кто? Разве не знаешь? Такой с твоим мужем приятель приходил, он и выдал.
– Брик! – ахнула Катюша. – Быть не может!
– Он самый. Их обоих поймали, обещали свободу, если скажут, кто их укрыл. А не то расстрел. Муж-то твой успел бежать, ну, а Брик и выдал.
– Меня! Меня предал! Такой ценой свободу купил!
– Ничего не купил, – спокойно сказала матушка. – Расстреляли.
Научила матушка Катюшу, как придет в Корсинск, сразу направиться к тамошней матушке. Она свой человек и много народу спасла и укрыла. Она либо у себя спрячет, либо куда-нибудь пристроит. На нее надеяться можно вполне.
Хотелось Катюше хоть глазком взглянуть на свою девочку, но об этом и заикнуться не посмела. Одно матушка разрешила – послать с Оськой записочку, без подписи: «Жива, здорова». Сестра почерк узнает.
На дорогу дала матушка Катюше немного хлеба и чесноку.
– Нечего нос морщить. Без чесноку нипочем не дойдешь. В нем сила.
Платья никакого дать не могла, только тряпочку-повязочку на голову да парусиновые туфли.
Так и пошли они с Оськой снова по горам, по долам, по дремучим лесам.
Туфли в первый же день размякли, пришлось опять шлепать босиком. Ели только хлеб да чеснок
– Удивительная штука этот чеснок, – говорила Катюша. – Гадость, жжет, воняет, тошнит, прямо голова кружится, а будто от него легче. Словно дурман.
Часто Катюша садилась прямо на дорогу и плакала. Оська деловито выжидал, точно она дело делала. Потом шли дальше.
Несколько дней все подымались. Раз вечером набрели на стоянку. Горел костер, грелись люди. Катюша испугалась, но Оська подошел смело.
– Свои, зеленые. Тут большевиков еще быть не должно.
Зеленые дали место у костра, накормили горячим. Потом еще несколько раз высоко на горах встречались эти «свои». Давали хлеба и чесноку.
– Ешь, бабуся, чеснок
– В ем лекарство мышьяк, – объяснил какой-то ученый оборванец. – От его сила в мускулатуре и в грудях.
Шли они с Оськой долго, день за днем. Брела Катюша, как пьяная, качалась, закрыв глаза.
Потом стали спускаться. Думала, будет легче, а вышло еще труднее. Горы размякли, текли вниз оползнями, ноги скользили, приходилось цепляться за кусты, за камни, идти боком, нащупывая ногой, куда ступить.
Наконец после многих-многих дней пути, увидела горизонт широкий и синий – море. А внизу, под ногами, городок. Это и был Корсинск! Спускались к нему осторожно, прятались за камни.