Фантазия разыгрывалась. Наверное, если подальше заехать в Америку, так найдется еще и колбасное дерево, на котором растет колбаса, и дерево с пирожными. В Америке все может быть.

Иногда очень хотелось расспросить старших, знатоков Америки, обо всех этих штуках, но какое-то чувство мешало это сделать. Может быть, казалось неделикатным обнаружить, что я проникла в их тайну; может быть, подозрение, что они со мной на эту тему беседовать не снизойдут; а может быть, не хотелось показать, что я ничего не знаю – гордость не позволяла. Одним словом, я предпочитала молчать и фантазировать. Лене рассказывала свои выдумки, как самые настоящие факты.

Время шло. Лето проходило.

«Американцы» все реже говорили об Америке, все чаще о школьных делах и городских планах. Кое-кому предстояли переэкзаменовки. Суровая действительность вступала в свои права.

Стали готовиться к отъезду, но уже не в Америку, а просто в город. Мы, маленькие, оставались в деревне до осени.

В конце августа дом опустел. Стало тихо, просторно. Америку забыли.

Но вот как-то остались мы с Леной одни в большом отцовском кабинете. Подошли к открытому окну. Окно было большое, почти до пола, и выходило на лужайку цветника. Если сесть на подоконник и спустить ноги наружу, то можно очень легко спрыгнуть.

Сели рядом. Спустили ноги.

И вдруг мысль:

– Лена, хочешь сейчас бежать в Америку? Вот отсюда спрыгнем и побежим.

Выражение «бежать в Америку» я понимала буквально. Так и думала, что бежать – это и значит бежать, а не идти, не плыть, не ехать.

Спрыгнули, очутились в цветнике.

Никто нам не запрещал гулять в цветнике около дома, сколько угодно. Но оттого, что мы вышли не в дверь, а таким незаконным и необычным способом – через окно, сразу перенесло нас в другую жизнь, в жизнь опасности, приключений, небывалую, запретную и незаконную.

Дыхание захватило, сердце забилось.

Я схватила Лену за руку, и мы побежали. Прямо по дорожке, к воротам. Тяжелые ворота, как всегда, были заперты. Да мы и не собирались их открывать. Мы и здесь, в дозволенной нам зоне, психологически нарушили закон и жили в новой жизни – свободной и страшной. И все казалось нам другим. Мы не узнавали этого большого белого дома – это был не наш дом, а чужой и даже враждебный. И сад был тихий и зловещий. Я никогда раньше не видела в нем таких страшных оранжевых лилий.

Лена смотрела на меня круглыми глазами, дышала тяжело, и видно было, что она тоже боится.

Огромная блестящая муха звонко и как-то отчаянно быстро пролетела у самого моего уха. Так торопятся только при большом несчастье. Куда мы теперь? Все кругом чужое, злое!

Вот вышла на черное крыльцо какая-то женщина. Поманила нас. Это ключница. Только и она не та. Не всегдашняя. Вот она идет к нам.

Я крепче сжимаю руку сестры.

– Чего вы тут стоите? – спрашивает ключница. Я молчу и слышу, как стучит мое сердце.

– Страшно! – шепнула Лена, зажмурила глаза и заплакала.

* * *

Так и закончилось наше бегство в Америку.

Из всех путешествий моей жизни это было по силе впечатлений самое потрясающее.

Этапы

1

В это утро всегда бывало солнце.

Всегда была яркая, веселая погода. Так, по крайней мере, запомнилось на всю жизнь им обеим – и Лизе, и Катеньке.

В это утро няня надевала на них новенькие светлые платья и к чаю приносила снизу, из большой столовой, где пили чай взрослые, по кусочку кулича, пасхи и по половинке крутого яйца.

Сама няня разговлялась рано утром, вернувшись от обедни, пила кофе со сливками, и дети знали, что она непременно будет весь день ворчать, а к вечеру захворает.

Крутое яйцо всегда застревало у Лизы где-то в груди, и ее долго стукали по спине кулаком, чтобы оно проскочило.

Пришла ключница христосоваться. От нее пахло по-пасхальному – ванилью.

Ключница рассказывала, как одна хозяйка лет двадцать тому назад пекла бабу на белках, а баба в печке села. Баба села, а хозяйка от стыда повесилась.

Лиза знала этот рассказ, но никогда как-то не могла разобрать, кто повесился, а кто сел, – баба или хозяйка. Представлялась воображению огромная, огнем сияющая печь, вроде, как на священной картинке, «пещь», в которую ввергнули трех отроков. И представлялось, что сидит в этой печке большая, толстая баба. Она же хозяйка. Словом, ничего не разобрать, но, в общем, что-то противное, хотя и рассказывала об этом ключница довольно бодро и весело.

И еще помнила она всегда на Пасху про Августа Иваныча, у которого служила когда-то.

– Вот, поди ж ты, и немец, а какой был религиозный человек. Нарочно всю Страстную мяса не ел. Мне, – говорит, – вкуснее покажется на Пасху разговеться. Вот вам и немец, а ни за что, бывало, на Пасху без ветчины за стол не сядет – такой был религиозный.

Вечером Лиза вспомнила нечто очень важное и пошла к старшей сестре.

– Вот ты в прошлом году говорила, что ты уже отроковица, а я еще младенец. Теперь я тоже говела, значит, я тоже отроковица.

Сестра недовольно отвернулась и пробормотала:

– Пусть отроковица, а я теперь юноша. И иди в детскую, а то я мадмуазель пожалуюсь.

Лиза горько задумалась. Никогда ей не догнать эту Машу. Вот через четыре года она, значит, тоже станет юношей, а Маша, наверное, будет уже старой девой. Никогда не догнать.

2

В церкви тесно и душно. Тихо потрескивают свечи в руках молящихся. Там, высоко под куполом, стелется голубоватый туман ладана. Внизу – золото икон, черные фигуры и огни. Все черное, огонь и золото.

Лиза устала. Отламывает кусочки оплывшего воска, скатывает шарики и налепляет их на свечку, отмечая, сколько Евангелий прочел священник.

Священник читает хорошо, отчетливо слышно, хотя Лиза стоит далеко.

Лиза слушает знакомые фразы и не может сосредоточиться. Мешает стоящая перед ней старуха, которая все время злобно оборачивается и сверлит Лизу острым глазом с желтым, рыбьим ободком. Старуха боится, что Лиза подпалит ей лисий воротник.

И еще мешают рассеянные мысли. Думала о своей подружке, рыженькой, кудрявой Зине. Она похожа на пчелу, – вся медовая, вся золотистая. Ее медовые волосы вьются мелким барашком. Летом на даче сидела она как-то с собачкой болонкой на руках. Прошла мимо баба и сказала: «Ишь какая пудель!» И серьезно спрашивала у Лизы: «Ради бога, про кого она сказала, про меня или про Кадошку?» Зина глупенькая и так похожа на пчелу, что Лиза зовет ее Зум-Зум.

О чем сейчас читает батюшка? «И абие петел возгласи…» Как это было? Ночь. Костер во дворе первосвященника. Должно быть, холодно было. Люди грелись у костра. И Петр сидел с ними. Лиза любила Петра и выделяла его среди других апостолов. Любила за то, что он был самый пламенный. И она не хочет думать, что Петр отрекся. Когда его спросили, не пришел ли он с Иисусом Назареем, он не признался, что пришел, только потому, чтобы его не прогнали. Ведь он же сам последовал за Христом во двор первосвященника, не побоялся.

Лиза думает о том, как Петр заплакал и отошел, когда «абие петел возгласи», и у нее болит сердце, и она идет душою вместе с Петром мимо стражи, мимо страшных, злых солдат и со злобным подозрением глядящих слуг первосвященника, проходит в ворота, входит в черную горестную ночь.

И дальше, дальше. Гудит народ на площади перед домом Пилата. И голос громкий, страшный и властный, как сама судьба, возгласил: «Распни! Распни Его!» И точно огни свечей задрожали, точно злое черное дыхание пронеслось по церкви: «Распни, распни Его!» Из века в век передается этот злой крик. Чем заплатить, как искупить нам, людям, чтобы он умолк, чтобы не слышать его?

Лиза чувствует, как холодеют у нее руки, как вся она цепенеет в какой-то восторженной печали, и слезы текут по щекам. Что это? И отчего я плачу? Что со мною?

Может быть, рассказать об этом Зине, Зум-Зум? Но как рассказать, чтобы она поняла? Поймет ли, как вся церковь притихла, и огоньки задрожали, и страшный голос так громко, так ужасно возопил: «Распни, распни Его!» Не сумею я этого рассказать. А если расскажу плохо, Зум-Зум ничего и не поймет. А если поймет и почувствует так же, как я, – как это будет удивительно и чудесно! Тут совсем будет что-то новое, как-то мы иначе и жить будем. Господи! Сделай так, чтобы я могла рассказать!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: