По нашему убеждению, тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов был родным дядей московского великого князя Дмитрия, но в силу нескольких весьма серьёзных обстоятельств при потомках Дмитрия саднящая память о родстве была сознательно и полностью вытеснена из летописных сводов.
Обстоятельства предстанут перед нами в свой черёд, а пока что причтём к трём уже известным тёткам Дмитрия ещё одну Марию, потому что именно так звали жену московского тысяцкого Василия Вельяминова.
Княгиня Александра родила своего первенца 12 октября 1350 года.
Весною муж её, князь Иван, вместе с обоими братьями уехал в Орду на поклон к хану Джанибеку. Хотя Джанибек (русские по привычке слегка коверкали ханские имена, и этого звали то Чанибеком, то Санибеком, то Жанибеком, а то даже и Жданибеком), по видимости, покровительствовал сыновьям Ивана Калиты, и хотя путь в Орду был для них накатанным — пятый раз уже возили туда сундуки с «выходом» и коробья подарков, — однако и теперь жёны провожали братьев с глазами, полными слёз.
Можно понять особое волнение Александры — она уже знала о своей беременности. Успел князь Иван вернуться домой до рождения мальчика или запоздал немного, в любом случае радость его была велика.
Решили назвать новорождённого Дмитрием (ровно через две недели предстояло праздновать память великомученика Димитрия Солунского, воина и покровителя воинов). Имя это было нередким в роду Мономаховичей. Вспомнилось, наверное, что и славного предка московских князей — Всеволода Большое Гнездо — в крещении нарекли Дмитрием.
Симеону Ивановичу, великому князю московскому «и всея Руси», было сейчас всего тридцать три года. С меньшими братьями он по завету родительскому жил в ладу и был им вместо отца, власти его они, кажется, не завидовали. Если вдруг помрёт нечаянной смертью, то Московское княжество, а с ним и великокняжеский ярлык — так ханом обещано — достанется среднему, Ивану. Случится с этим что, московский стол займёт Андрей. Тем самым будет неукоснительно соблюдено старинное русское родовое право, по которому верховная власть всегда переходит к старшему князю в роду, то есть к брату, а не к сыну умершего. Но Семён и сам не собирался умирать. В том же 1350 году и у него родился сын, названный Иваном. Может, хоть этот окажется здоровее предыдущих?
Есть основание предполагать: Гордым князь-Семёна прозвали потому, что имел он на уме мысль особую: раз навсегда поменять извечный порядок наследования власти. То есть вместо родового права (по которому его держание может перейти в руки следующего брата) ввести право прямого наследования (по которому власть от отца должна доставаться сыну). Почему бы не сделать на Руси незыблемым законом этот способ передачи власти, такой простой и естественный? А то ведь сколько в прежние века и по сей день ковалось и куётся крамол из-за несовершенств родового права! То и дело племянники — сыновья умерших великих князей — восстают против своих дядей. И как ему, Семёну, не понять этих племянников, как не понять ему обиды (возможной обиды) своего только что народившегося сына Ивана, если вдруг останется чадо его сиротой, безо всяких надежд на московский стол?
…Дмитрию пошёл третий год, когда на Москве обнаружилось моровое поветрие. Прихотлив и длинен оказался путь, которым страшная болезнь проникла в Междуречье. Очаг поветрия вспыхнул несколько лет назад на самом краю земли, в Китае. Постепенно с караванами торговцев зараза расползлась по азиатским городам, занесло её в Месопотамию, затем в Синюю и Золотую Орду. Ожидали было в страхе, что с волжского Низа перекинется язва на булгар и мордву, а от них и на Русь. Но тогда беда миновала: поветрие избрало другую дорогу — через половецкие степи в Тану, оттуда — в крымские города и в кораблях генуэзских и венецианских купцов вместе с живым товаром достигла италийских берегов. Вскоре всё Средиземноморье оказалось жертвой торговой алчности.
В 1352 году болезнь достигла напоследок и русских пределов. Но не с юга она пришла сюда, а с севера, кружным путём.
«От Пекина до берегов Евфрата и Ладоги, — красноречиво пишет об этих событиях Н. М. Карамзин, — недра земные наполнились миллионами трупов, и государства опустели».
Сначала мор обнаружился во Пскове, который первым стоял на пути немецких купцов. Человек вдруг начинал харкать кровью, а через три дня его уже укладывали в гроб. Вскоре некому стало и колоды дубовые выдалбливать. Возле церквей рыли общие ямы — скудельницы — и укладывали в них по двадцать, тридцать, а в иные дни и по пятьдесят человек. Многие из знатных псковичей завещали свои имения храмам и монастырям, чтобы поминали их тут постоянно. Многие бродили по улицам, раздавая деньги и ценные вещи нищим, но те боялись брать, отбегали. Вот когда, кажется, с особой явностью означилось, что богатство — зло и что спастись богатому, по Христовой притче, трудней, чем верблюду пролезть в игольное ушко.
— Увы, увы печальной людской участи! — причитали в сёлах и градах. — Яко цветы сельные, прибирает нас свистящая коса. На что матери рождают нас в муках? Век за веком минует, и нет предела человеческой пагубе. Боже правый, почто отвратил лице твое от стада твоего? Доколе пить нам чашу горечи смертной? Доколе род христианский будет посмешищем вселенной? Или уж до конца присудил ты изгибнуть земле русской?..
Из Пскова поветрие переметнулось на Новгород. Весь до последнего человека вымер Белозерск. Болезнь проникла в Смоленск, оттуда речным путём — в Чернигов, Киев. Участь Белозерска постигла город Глухов. И вот теперь, окольцевав Междуречье, смерть напоследок вползла и сюда. Уже в Суздале люди кровью плюют. В дни Великого поста Семёну Ивановичу доложили, что и по Москве ходит невидимый ворог.
Голосили в подслеповатых посадских избах, угрюмо загудела колокольная медь наверху, в городских стенах. Началом марта помер митрополит Феогност, родом грек.
Но ещё митрополита не схоронили, как смерть без стука вошла во двор великого князя. Скоротечно умерли Семёновы младенцы, надежда его несбывшаяся — двухлетний Иван и только что народившийся Семён. Беда эта надломила невезучего родителя: тридцатишестилетний, он в считаные дни одряхлел душой и телом. И тут болезнь легко уязвила его, едва-едва успел в окружении духовника, братьев и старших своих бояр сказать, что кому завешает. Все волости с сёлами оставляет он княгине своей и своему… как тут скажешь?., если она уже понесла снова и если у неё родится сын, то вот ему, ей и ему он всё своё завещает… Бедный Семён Иванович! Эту его волю предсмертную записали, не посмели не записать, хотя каждый из присутствовавших чувствовал, что тут уже ум княжий помрачается — на этом вот наивном, прегордом и трогательном одновременно чаянии возможного наследника…
И ещё он сказал напоследок, обращаясь к братьям, будто что-то озарило его изнутри, выжгло там всё сумеречное и бредовое. «Братья, — сказал он, — отец приказал нам жить заодин, так и я вам приказываю заодин жити. А лихих людей не слушайте, которые начнут вас натравливать друг на друга, но слушайте отца вашего владыку Алексея, а также старых бояр, что хотели отцу нашему добра и нам хотят. А записывается вам слово сие для того, чтобы не престала память родителей наших и свеча бы не угасла».
И так была для них волнующа эта его притча о свече — не о чём-то громадном, а о тоненькой зыбкой свече, которую ничего не стоит задуть, измять в руке, растоптать сапогом, но которая так пронзительно и сладко прикоснулась сейчас острым язычком к их душам! Много ли значит робкий её свет перед беспредельностью внешнего мрака, но от свечи зажигают свечу, а от той ещё одну, и ещё, и сколько раз они видели это, да смотрели, значит, бездумно, а брат их умирающий в простом и привычном прозрел то, что нужно им с растроганной благодарностью принять как завет: чтобы свеча наша не угасла.
Отнесли брата в собор Архангела Михаила, туда, где и отец их лежит, опустили у южной стены в гробницу, вытесанную из белого камня.