Мне придется говорить и о том, как люди, в быту нечистоплотные, на службе пресмыкающиеся перед начальством, в горах, наоборот, спешат на выручку товарищу и бравируют пренебрежением к смерти. Бойтесь таких, распознавайте, ведь смелость – отнюдь не существо их натуры, не краеугольный камень их бледной жизни. Она – только откупное за их малодушие в миру, она – попытка оправдать тщету их будничных поступков, она – замаливание грехов перед собственной совестью.
Да, в горах встречается разный народ. Как тут не вспомнить о типе, с которым я имел несчастье подниматься однажды на сложную вершину. Он залезал во время ночевок в спальный мешок, не раздеваясь и не разуваясь, с биноклем на шее, с компасом, пристегнутым к кармашку штормовки, с защитными очками, болтающимися на веревочке, с высотомером и фотоаппаратом. Оснащенный столь внушительно, он спал спокойно. Я не знаю, правда, что ему мешало заодно уж втащить в спальный мешок ледоруб и кошки. Но нет, ледоруб и кошки он пристраивал рядом с собой, чтобы в любую минуту находились под руками.
Так вот, мне до спазма сердечного не хочется в чем-то походить на таких людей. А вчера я смалодушничал. Собственно говоря, и смалодушничал-то на пустяке. И жестокий урок какого-то очень не показного благородства преподала мне девушка, которую я безнадежно люблю. Лучше бы уж кто-нибудь другой…
Ну что ж, для того нас и учат, чтобы мы становились чище и умнее, чем были еще только вчера.
Да, сердце беспокоило меня и раньше. Но я не обращал внимания: пустяки, это от переутомления… Но то, что случилось вчера…
Теперь было бы глупо не посоветоваться с врачом.
Врач у нас – молодой симпатичный ленинградец. Мы толкуем что-то о конях Клодта на Аничковом мосту, о Фальконе и Росси, об изумительных фонтанах Петергофа.
Тем временем он слушает мою грудную клетку внимательно и настороженно.
– Так, дорогой мой… – Он прекращает свой манипуляции и грозит мне вынутыми из ушей трубочками фонендоскопа. – У вас, дорогой мой, серьезные шумы в области сердца.
Я позволяю себе усмехнуться.
– У вас прямо-таки студенческие шумы.
– То есть, надо понимать, еще молодые, незначительные?
– Наоборот, такие шумы, которые расслышит любой студент-первокурсник. Собственно, они были и раньше, когда я слушал вас при медосмотре. Но тогда вы еще как следует не акклиматизировались, нельзя было ничего утверждать наверное, и все, что я мог тогда, разве только запретить вам восхождение с разрядниками, даже со значкистами. Теперь же… теперь…
– А где шумы?
Надо же мне это знать в конце концов!
– В точке Боткина, но не только…
«Точка Боткина, – повторяю я мысленно. – А то еще есть турецкое седло».
– Доктор, а что такое турецкое седло? У меня с этой штукой все в порядке?
Доктор, молодой, милый, веснушчатый, деланно хмурится.
– Зря смеетесь. Вы латынь знаете?
– Так, немного… крылатые выражения. Как говорят шахматисты, е-два, е-четыре.
Он что-то пишет мне на бумажке – я разбираю слова: «…верхушка сердца – грубый систолический шум… в точке Боткина -- систолический и диастолический».
– Возьмите для памяти. У вас усталость сердечной мышцы. Этого достаточно, чтобы закрыть для вас горы.
– Вы шутите, доктор! Вы ошиблись, наверно!
Здесь не очень много работы, и народ все отъявленно здоровый, но у доктора какой-то зеленый вид: возможно, много читает, особенно по ночам. И воспалены глаза. И взгляд рассеянный. Возможно, дома неприятности. Но мне его не жалко.
Да он просто пугает меня! Страхуется: а вдруг случится со мной что-нибудь, ему же потом отвечать.
Усталость сердечной мышцы… Наверно, я меньше удивился бы камням в почках, хотя надо думать, ужасная, штука эти камни. Усталость сердечной мышцы… С чего бы ей уставать, однако? Ну, много работал. Ну, здесь сразу большая физическая перегрузка. Так у меня у одного, что ли, много работы, я один, что ли, испытывал перегрузки?.. Я ведь столько ходил в горах!
Юный доктор чуть-чуть оскорблен.
– Я терапевт, дорогой мой. Я не могу ошибиться. – Он и не скрывает, что перестраховывается. -- Что же, вы хотите, чтобы я за вас отвечал? Слышали, недавно в Безенги был случай – взошел человек на вершину и умер? Это декомпенсация сердца. Ведь человек не ломовая лошадь, не першерон какой-нибудь, на которого, что ни взвали, все потянет. Да и у першерона есть предел. Вот еще случай: на седловине Дых-Тау точно так же умер один альпинист от острой сердечной недостаточности. Вам этого мало? Вас это не убеждает?
Я пожимаю плечами.
– Почему? Убеждает. Но я же легко хожу, доктор! У меня великолепные легкие. Я дую в этот ваш спирометрический бак до отметки 5100!
– Вы и будете легко ходить, – с едва заметной досадой втолковывает мне доктор. – А потом наступит декомпенсация. Вот так – сразу, как снег на голову. В сущности, силенок у вас не густо, хоть вы и тренированный парень. Да и возраст не совсем чтобы уж юношеский. – Он смотрит на меня с сочувствием, кладет руку мне на плечо. – Бросьте, на самом-то деле… Пораскиньте умом, ведь вы же взрослый человек… Вам еще сколько шить нужно, а вы рветесь к смерти. В конце концов как будто, кроме альпинизма, спорта нет. Займитесь прогулками на велосипеде – гонки вам уже противопоказаны, а там, знаете ли, е-два, е-четыре. Играйте в волейбол…
Я возвращаюсь в палатку, падаю на постель. Сердце не то чтобы прибаливает, а как-то тихо, обиженно зудит. Да и есть отчего…
Напротив на койке Алим играет с Кимом в шахматы.
– Ну что, – спрашивает он, стуча себя в грудную клетку, – как у тебя тут?
– Плохо. То есть не то чтобы плохо, но доктор горы мне запретил.
Ребята – спасибо им – не утешают меня.
Алим огорченно цокает языком.
– Вот в Уллу-Тау был врач так врач, – говорит он. – Шах!
– Какой шах? – недоумевает Ким.
– Нет, нет, вот шах, ферзей… Там такой был врач – к нему придешь, а он: что, мол, зуб болит? Ну и прекрасно! Возьмите кальцекс, помогает. А этот важный какой: я, говорит, терапевт, дорогой мой. Что-что, а сердце изучил, как грецкий орех. Во как! Не хухры-мухры.
Алим тонко передает интонацию доктора, и я благодарно ему улыбаюсь. Я еще способен улыбаться!
Да, я улыбаюсь – и я еще буду хохотать.
Скажите пожалуйста! Он оберегает меня от смерти, этот доктор. От смерти я и сам поберегусь. Но смешно об этом всерьез толковать в тридцать два года.
Ерунда! Как будто любая уступка в жизни – в любом плане, в том числе и отступление от очередной вершины – в угоду сердцу, печенкам или почкам не есть шаг если уж не к смерти в ее медицинском смысле, то к омертвлению тканей мозга, тканей души!
Не путайте мне карты, доктор. Не темните. Кстати, вам известно, доктор, что последующие год-два мне придется жить в условиях весьма чувствительных высот, скорей всего на Памире? Так, ничего особенного, предстоит доработка одного астроприборчика, фиксирующего на пленке метеоритные (их называют еще звездными) дожди. Потому-то я не сделаю ни одной поблажки бренной своей плоти. Возможно, я дам ей только небольшую передышку. Я владею телом, а не тело мной! Хотя материя первична, как утверждают философы. Они это справедливо утверждают, спорить не берусь. Но при этом они не отрицают, что в определенных случаях сознание влияет на материю, способствует ее эволюции. Нас на мякине не проведешь. Мы тоже диамат знаем.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Хожу по лагерю неприкаянный, но делаю, что называется, хорошую мину при плохой игре. Уже окончательно выяснилось, что на Софруджу мне не быть: юный эскулап непреклонен. Что ж, я могу пройтись с туристами по окрестностям. В паре с Мусей Топорик. Или с такими же неудачниками, как она.
А Володю Гришечкина никто отсюда не гонит. Горы по состоянию здоровья ему не противопоказаны. Но он, как тип, противопоказан горам. Здесь таким не место.