Я находил вполне основательным предложение военного министра и не разделял его мнения только относительно направления на Владимир в единственном намерении сохранить сообщение с Петербургом, так как такое следование армии отдавало во власть неприятеля все полуденные наши области и значительные, уже готовые для войска запасы. Гораздо важнее было не потерять сообщения с ними, а также с армиями ген. Тормасова и адмирала Чичагова, нежели с царскою фамилиею, которая, при малейшей для нее опасности, могла бы выехать в Казань или северные губернии, не принуждая армию к невыгодному для оной направлению. Как офицер, весьма мало известный, я не смел дать согласия моего на оставление столицы; но, страшась упреков соотечественников, предложил атаковать неприятеля; 900 верст беспрерывного отступления, говорил я, не приготовили неприятеля к подобным со стороны нашей движениям, и нет сомнения, что в войсках его произойдет большое замешательство; его светлости, как искусному полководцу, предстоит воспользоваться им, и сие, конечно, даст другой оборот делам нашим[9]. Кн. Кутузов с неприятностию отвечал мне, что потому даю я такое мнение, что не на мне лежит ответственность.

Ген. Беннигсен, известный знанием военного искусства и опытностью своею, хотя удивил меня, предложив мнение, с моим согласное, но я не могу усомниться, что мнение свое он основывает на расчетах более верных, нежели мои. Ген.-л. Коновницын был со стороны предложивших атаковать неприятеля и, как офицер неустрашимый, другого мнения предложить не мог. Ген. Дохтуров говорил, что хорошо было бы итти навстречу неприятелю, но что в Бородинском сражении мы потеряли многих частных начальников, а возлагая атаку на занимающих места их чиновников мало известных, нельзя быть вполне уверенным в успехе. Ген. — адъютант Уваров не замедлил согласиться на отступление. Ген.-л. гр. Остерман-Толстой предлагал отступить и, вспомнив, повидимому^ прежнюю неприязнь свою с гея. Беннигсеном, спросил его, опровергая его предложение, может ли он удостоверить в успехе атаки. Беннигсен с обычною ему холодностью отвечал, что если бы успех ни малейшему не был подвержен сомнению, то не было бы нужды призывать их в совет, а еще менее — знать его личное мнение. Предложенные в совете мнения мне приказано было передать приехавшему после всех ген.-л. Раевскому, и он объявил, что обстоятельства, объясненные военным министром, достаточны, чтобы и его склонить к мнению оставить Москву. Все подавшие мнение об отступлении имели ту выгоду, что военный министр избавил их от объяснения причин такового мнения, сам изложив оные с совершенным благоразумием. Кутузов явно был на стороне их, и приказано сделать диспозицию к отступлению…

Ермолов, стр. 183–188.

69

Из записок С. И. Маевского об оставлении Москвы.

Для удержания неприятеля сделана была последняя попытка пред Москвою; но позиция избрана была в такой трущобе, где армия была вся в яме, где она не имела ни простора, ни сообщений для взаимных подкреплений, и где на флангах ее мог утвердиться неприятель, завладеть ее выходами и располагать Москвой по собственному произволу. Кутузову оставалось, как многие хотели: или из ложного патриотического упрямства оставаться в этой яме и дать неприятелю владеть всем плацдармом действий и Москвою; или, подобно Мел асу, отдать без боя Москву, чтобы только купить свободу и выйти из этой ямы. Может быть, последнее и исполнилось бы, ежели бы известный Фигнер не открыл направления неприятеля, угрожавшего уже стеснить нас и решить всю судьбу всей кампании. Поел© известных споров, решились, наконец, пожертвовать Москвою, чтобы окупить Россию. Итак, тот самый полководец, который накануне сдачи Москвы клялся Ростопчину, что он скорее погребет себя под развалинами Москвы, чем сдаст ее, был побежден обстоятельствами и спас Россию..

Открытие Фигнера, как я уже сказал, спасло Россию от гибели. Ложные понятия о чести спасти Москву исчезли; упрямство уступило место рассудку и из брожения его родилась мысль новая и высокая — стать на операционной линии неприятеля. Фланговый марш был следствием нашего пробуждения, или лучше, воскресением всей России…

Я помню, когда адъютант мой Линдель привез приказ о сдаче Москвы, все умы пришли в волнение: большая часть плакала, многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного отступления, или, лучше, уступления Москвы. Мой ген. Бороздин решительно почел приказ сей изменническим и не трогался с места до тех пор, пока не приехал на смену его ген. Дохтуров. С рассветом мы были уже в Москве. Жители ее, не зная еще вполне своего бедствия, встречали нас, как избавителей; но, узнавши, хлынули за нами целою Москвою. Это уже был не ход армии, а перемещение целых народов с одного конца света на другой. Чрез Москву шли мы под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов, и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо, — так боялись слить родных с родными…

Р. Ст., 1873, № 8, стр. 141–143.

70

Из воспоминаний Ф. Сегюра о Наполеоне перед вступлением р Москву.

2 сентября Наполеон сел на лошадь в нескольких милях от Москвы. Он ехал медленно, с осторожностью, заставляя осматривать впереди себя леса и рвы и взбираться на возвышенности, чтобы открыть местопребывание неприятельской армии. Ждали битвы. Местность была подходящая. Виднелись начатые траншеи, но все было покинуто и нам не было оказано ни малейшего сопротивления.

Наконец, оставалось пройти — последнюю возвышенность, прилегающую к Москве и господствующую над ней. Это была Поклонная гора, названная так потому, что на ее вершине, при виде святого города, все жители крестятся и кладут земные поклоны. Наши разведчики тотчас же заняли эту гору. Было 2 часа. Огромный город сверкал в солнечных лучах разноцветными красками, и это зрелище так поразило наших разведчиков, что они остановились и закричали: «Москва! Москва!» Каждый ускорил шаг, и вся армия прибежала в беспорядке, хлопая в ладоши и повторяя с восторгом: «Москва! Москва!» подобно морякам, которые кричат: «Земля! Земля!» — завидя, наконец, берег в конце своего долгого и тяжелого плавания.

При виде этого золоченого города, этого блестящего узла, в котором сплелись Азия и Европа, где соединились роскошь, обычаи ж искусство двух прекраснейших частей света, мы остановились, охваченные горделивым раздумьем. Какой славный день выпал нам на долю! Каким величайшим и самым блестящим воспоминанием станет этот день в нашей жизни! Мы чувствовали в этот момент, что взоры всего удивленного мира должны быть обращены на нас, и каждое из наших движений станет историческим., В этот момент все было забыто: опасность, страдания. Можно ли считать слишком дорогой ценой ту, которая была уплачена за счастье иметь право говорить всю свою жизнь: «Я был с армией в Москве!»…

Наполеон тоже подъехал. Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости. Со времени великой битвы маршалы, недовольные им, отдалились от него. Но при виде пленной Москвы и узнав о прибытии парламентера, они позабыли свою досаду, пораженные таким великим результатом и охваченные энтузиазмом славы. Они все толпились около императора, отдавая дань его счастью и даже готовые приписать его гениальной предусмотрительности тот недостаток заботливости, который помешал ему 25-го числа завершить свою победу. Но у Наполеона первые душевные движения всегда были кратковременными. Ему некогда было предаваться своим чувствам и надо было подумать о многом. Его первый возглас был: «Вот он, наконец, этот знаменитый город!» А второй: «Давно пора».

В его глазах, устремленных на столицу, выражалось только нетерпение. В ней он видел всю русскую империю. В ее стенах заключались все его надежды на мир, на уплату военных издержек, на бессмертную славу. Поэтому его взоры с жадностью были прикованы к воротам. Когда же, наконец, откроются эти двери? Когда же увидит он, наконец, депутацию, которая должна явиться, чтобы повергнуть к его стопам город со всем его богатством, населением, с его управлением и наиболее знатным дворянством? Тогда его безрассудно смелое и дерзкое предприятие, счастливо законченное, будет считаться плодом глубоко обдуманного расчета, его неосторожность станет его величием и его победа на Москве-реке, такая неполная, превратится в самое славное из его военных деяний. Таким образом, все, что могло бы повести к его погибели, приведет только к его славе. Этот день должен решить, был ли он величайшим человеком в мире или только самым дерзновенным, словом — создал ли он себе алтарь или вырыл могилу.

вернуться

9

Мнение мое атаковать неприятеля было неосновательно и я не хочу защищать его. Я был убежден в неизбежности сражения, так как Кутузов не переставал утверждать сего и, следовательно, предлагая атаковать неприятеля, думал этим избегнуть необходимости ожидать нападения в позиции, которая имела недостаток.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: