Он подписал пакт. Он сделал это, сделал. Горько себе это представлять, и еще горше об этом говорить. Чуднó, что это произошло именно с ним, тогда как с ним не может произойти ничего, что не затронуло бы меня. Я всегда получаю свою долю того, что достается ему.
Обнаружив меня на веранде, доктор Бершиг издает удивленное восклицание, которое выводит меня из задумчивости. Нахмурив брови, он со свойственным ему радушием протягивает вперед руки.
— Как, вы были здесь и не присоединились к нам? За столь чрезмерную скромность вас не мешает и пожурить.
Он полуоборачивается к своим гостям:
— Вы знаете Азаллу, я в этом уверен, и он вас знает, в этом я еще более уверен. Так что представлять его вам нет нужды. Рассаживайтесь, где кому нравится, и чувствуйте себя комфортабельно, как говорят англичане.
Мои мысли не отпускают меня. А то, что в борьбе с ними меня застали врасплох, только усугубляет мое замешательство. Но мне остается лишь запастись терпением и ждать, пока не закончится эта вечеринка. Разговор завязывается сразу же. Он становится общим, шумным, веселым. Отдельные его брызги, обрывки фраз долетают и до меня:
«…с людьми Запада вся беда в том, что, по их глубокому убеждению, цивилизация — это самое дорогое, что у них есть; они укрываются в комфорте, который она им предоставляет, как в неприступной крепости, и вытащить их из нее не под силу даже катаклизму — разве что снести вместе с их убежищем…
…в какой степени лжец действительно лжет, в какой степени старается ввести в заблуждение? Человек никогда не расстается с маской…
…мы прячем и не признаем некоторые части души точно так же, как некоторые части тела…
…наш народ? Он из тех закаленных, неуязвимых, нечувствительных жертв, из тех бесстрастных и стоических жертв, которые в конце концов обязательно хоронят своих палачей…
…существует вся эта жестокая сторона реальности — секс, эротическое удовлетворение, внутренности, пищеварение, преступление, рана, ненависть, смерть и разложение, — от которой мы стремимся разгрузить сознание и мысли, как если бы рассмотрение одних только „хороших сторон вещей“ позволяло нам приобрести иммунитет…»
Я думаю; какое счастье для меня, что никому из этих господ не взбредет в голову спросить мое мнение и я могу оставаться при своих мыслях.
«…продавец арбузов пробивается к громкоговорителю мечети и пользуется им, чтобы расхваливать свой товар. А ведь народ сбегается, думая, что его сзывают на молитву…
…эта война, вы говорите? Еще до нее мировая война вытащила из земли этот народ, который никто не видел и не знал, эти легионы феллахов! И с тех пор они продвинулись далеко! До самой Европы!..»
Я настораживаюсь.
«…подобно слепой силе. И ни партии, ни политически и интеллектуально развитые слои общества, ни города, ни администрации, ни само правительство не сумели предвидеть это нашествие, и теперь их затопило и засасывает все глубже в ненасытное чрево…»
Решительно, Отман Лаблак — не единственный в своем роде, это начинает занимать всех.
«…мы вступаем в возраст песка…»
Эта фраза вызывает смех.
«…я хотел бы спросить у вас, дорогой мой профессор, знаете ли вы эту детскую песенку, которая начинается словами: „Тиб тиб тиб Хаму хай“? Там в одном месте поется о соседке, и о ней сказано, что она — кто она на самом деле: хабара (привратница) или хаммара (буйнопомешанная)? А чуть дальше речь идет о мкатфа (пирожках) или о марка (соусе)?..
…а я считаю, что Алжир так скверно пахнет, что я на его улицы и ногой ступить не решаюсь…
…тогда этот чиновник, который объединяет в своем лице мэра, сельского полицейского, нотариуса плюс какое-то количество других должностей, ничтоже сумняшеся вводит комендантский час — и это с семи вечера, в разгар лета! Его, так сказать, подданные, которые еще довольно живо помнили войну, подчинились безропотно. Но вот один из них наведывается в город и с наступлением вечера с удивлением обнаруживает, что его жизнь, вместо того чтобы замереть, только активизируется, а прохожие и не думают разбегаться по домам. Это наводит его на определенные размышления. Воротясь к себе и вновь столкнувшись со строгостями комендантского часа, он дает себе слово прояснить тайну, В один прекрасный вечер к указанному времени он занимает наблюдательный пост в пустом котле из-под вара, брошенном на деревенской площади. Но проходит и нескольких минут, как к мэрии покатывает такси, из которого выпархивает роскошная девица. Она входит в муниципальное здание, а такси уезжает обратно. Наш герой остается на своем посту на ночь. На рассвете то же такси приезжает снова, и прелестница выходит из мэрии: ее сопровождает мэр, он же сельский полицейский, он же нотариус…»
Потом все это развеялось как дым, продлившись не так долго, как я этого опасался. Вернулся покой, воцарилась осязаемая тишина. И вновь я один на веранде. Доктор Бершиг пошел провожать своих гостей. А я остался стоять на страже на рубеже двух миров, испытывая потребность вернуться в то мгновение и понять его — это мгновение, готовое выкрикнуть ответ.
Появляется доктор Бершиг. Смотрит на часы на запястье и восклицает:
— Ого, половина второго!
Смотрит на меня.
— Ну что, Азалла, что-нибудь не в порядке? Я с самого начала наблюдаю за вами: что случилось?
Я без околичностей выкладываю ему наш последний разговор с Камалем Ваэдом.
Он в задумчивости выслушивает все. Усы с проседью топорщатся, голова слегка склонена к груди.
Но он говорит:
— Нет!
Вскидывает голову, демонстрируя мне закрытые глаза.
— Он этого не сделает.
— И тем не менее, господин доктор…
Он говорит:
— На это он никогда не осмелится. Он просто блефует.
— Мне так не показалось, если вы позволите мне высказать свое мнение.
— Поначалу всегда так. Человек пылает рвением, получает какую-то власть в руки и начинает воображать себя Господом Богом. Кто будет выполнять его приказы?
— Кто? — переспрашиваю я.
И умолкаю.
— Вот видите? Скажите мне, кто?
Он обнимает меня за плечи.
— Полно вам. Эту ночь вы можете спать спокойно. Уж поверьте доктору Бершигу!
Он разражается своим несколько тяжеловесным смехом. Удивительно, как быстро свалился с моей души громадный камень. По пути в город я не устаю дивиться размаху этого чувства освобождения.
«…вам известно, как мы любим фантазировать, друг мой. Как сильно у нас развито воображение! Мы делаем это ради собственного и чужого удовольствия! Мы делаем это из прихоти! Но, может быть, в какой-то степени и для того, чтобы спрятаться, чтобы укрыться от нескромного взгляда, от посторонних. Ложь, утаивание — называйте это как хотите, но вы не разубедите меня в том, что это помогает нам сохранять нашу целостность в любых ситуациях, когда она оказывается под угрозой. Без лжи она бы сильно пострадала, подвергалась бы серьезной опасности. Поэтому ложь имеет большое значение в нашей повседневной жизни; без нее ни дружба, ни дела, ни политика невозможны. Ложь — самая плодотворная наша деятельность, и по этой причине она становится несколько трагичной игрой. В той мере, в какой мы рискуем той самой целостностью, которую стремимся спасти, — наверняка! Поскольку лжец или притворщик выставляет себя не тем, кто он есть…»
Я шагаю в покое августовской ночи, побледневшей от запоздалой луны, Недавно слышанные речи вновь звучат у меня в ушах.
Лабан говорит:
Подношу руку к лицу — медленно, не делая никакого иного движения; и действительно, я ни в малейшей степени не почувствовал, что вышел из неподвижности, когда поднес руку к лицу, когда она скользнула по нему, как крыло или, скорее, как лапа, чтобы содрать с него маску пота и пыли; поднес руку, не считая нужным, не считая необходимым удивиться, довольствуясь тем, что вижу перед собой край поля, которое призма жаркого воздуха колеблет, как простыню на ветру, и тем, что чувствую, как падает на меня вся эта легкая земля, могущая означать угасание, растворение, от которых мне, возможно, даже не пришлось бы страдать. Тогда я сжаливаюсь над ней. Выплевываю на нее комок слюны и грязи с прожилками крови и поднимаюсь, бесцельно ухожу, убегая от ничего, но и потом упорно продолжаю идти, просто потому, что начал, а еще потому, что не представляю иного занятия, и, сколько бы мне ни довелось идти, я так и не пойму, что же произошло.