Ваэд говорит:

Жабер гонит вовсю. Лазорево-желтый ураган бьет в капот. Он погружен в дело, это видно по его затылку и плечам, столь же выразительным, как у других лицо. Когда превышается некий предел, он становится спокойным, хладнокровным. Он словно бы включается в более суровый порядок, порядок, который принимает в себя человека лишь в том случае, если он способен проявить подобную же суровость по отношению к самому себе. Он неумолимо отбрасывает назад километр за километром. Но я говорю себе: когда сбегает живой, это еще можно понять. Когда мертвый — нет. Это аномалия. Аномалия, конечно, и в том, что он мертв. Но я знаю, и все, как и я, теперь знают, что Маджар мертв — это свершившийся, установленный, неопровержимый факт. Следовательно, остается только эта аномалия: куда делись его останки?

Жабер везет меня в Алжир, предстоит обсудить это событие. Разумеется, не исчезновение тела Маджара. Об этом там, к счастью, никто не знает. То есть никто не знает, что он сбежал. Судя по всему, во всем городе я один в курсе того, что он сделал. И надо, чтобы на мне эта цепь и прервалась. Чтобы не оказалось других, кто хоть краем уха прослышал бы об этом бегстве. Впрочем, все меры предосторожности приняты. Кого надлежало похоронить, наши ребята уже похоронили, и мне удалось внушить остальным, что и Маджар в их числе. Я позабочусь о том, чтобы все оставались в этом заблуждении.

Нет, я еду просто обсудить все эти события, поговорить о мерах, которые, несмотря на мои доводы, не были своевременно приняты и которые следует принять теперь, когда уже почти поздно. Поздно не только для того, чтобы их принять, но и чтобы их применить, чтобы предотвратить повторение подобных инцидентов; поздно для того, чтобы помешать этой истории разрастись как снежный ком.

Уже какое-то время дорога в нашем полном распоряжении. Нас беспрестанно зовут, бесконечно вбирают в себя огромные просторы земли с иссохшими мускулами и чревом, усеянным колючими растениями, нас поглощает одиночество, населенное лишь отблесками света. Жабер неграмотен. Тем не менее он в некотором роде рыцарь. Тогда я действовал инстинктивно. Теперь я в полной мере осознаю, что поступил правильно. Да, когда сбегает живой, это еще можно понять: чаше всего на это бывает множество причин, даже если тебе совершенно не в чем себя упрекнуть или ты виновен не более большинства людей, не совершивших никаких проступков.

Я думаю: а сам бы я сделал это? И говорю себе: я — нет; и все-таки я бы не судил строго, сделай это кто-нибудь другой. Но мертвый? Странная идея. То, что человек мертв, вовсе не дает ему права воспользоваться этим, чтобы исчезнуть. Я сказал бы даже: дает еще меньше права, чем живому.

Огромные просторы земли, предоставленные буйству света, солнечному жару. Приходиться больше опасаться безобидного с виду покойника, вдруг решившего сбежать, нежели живого, каким бы отъявленным преступником он ни был. В нашем мире такой покойник — это трещина, пролом, сквозь который, как следует ожидать, начнут сочиться гнусность и предательство. Ведь ему ничего не стоит ждать своего часа сколь угодно долго, и то, чего он не успел сделать при жизни, он вполне может успеть сделать после смерти.

Я думаю: жми, Жабер, жми. И гляжу на его затылок, на его плечи. Я не слышал, чтобы когда-нибудь кому-нибудь удалось покрыть это расстояние быстрее, чем он, побить его рекорд. Впадины и скалы. Скалы и впадины. Взгляд бесполезно ощупывает эту заброшенную пустошь. И небо уперлось в нее своим неохватным взглядом. Все эти скалы сменяют одна другую, как стелы, воздвигнутые временем.

Необходимо всеми силами препятствовать появлению трещины. Я говорю себе: а для этого нужно следить за этим мертвецом тщательнее, чем за кем бы то ни было живым в этой стране. Он одурачил меня, но так просто это не сойдет ему с рук. Чтобы противостоять столь опасной личности, надо и самому выглядеть опасным, сделаться неуязвимым.

Марта говорит:

Он пришел снова. Он здесь. Он говорит, не глядя на меня, с таким видом, будто сообщает новость, будто пришел единственно ради этого. Он говорит:

— Наши повсюду, госпожа Марта, достаточно уметь их признать. Они невидимы, но живы и ждут только того, чтобы их признали. Вы сами убедитесь, прав я или нет. В эту минуту Хаким Маджар находится среди них, переодетых и скрывающихся, как они умеют это делать. Он не мертв. Просто невидим. Скрыт среди других лиц. Он нас никогда не покинет!

Он враждебно усмехается, как если бы кто-то позволил себе в этом усомниться и он воспринял это как вызов.

— Достаточно будет признать и его среди прочих, чтобы произошло то, что должно произойти. Чтобы сказать, что все начинается там, где все, как кажется некоторым, кончается. Вы мне не верите? Тогда пойдемте со мной. Вы пойдете со мной, госпожа Марта, ведь так? Сами увидите, найдем мы его или не найдем. Сами увидите, прав я или нет. Он там. Там, где они все.

Не останавливаясь, он продолжает уже тише, почти шепчет:

— Там, где они все прячутся. Где они будут оставаться вне досягаемости до тех пор, пока кому-нибудь не придет в голову их искать, пока их не позовут. Потому что их нужно звать и звать, госпожа Марта; звать еще и еще, знайте это. И вдобавок делая вид, что попал туда, где они есть, совершенно случайно. Конечно, их не проведешь. Они на страже. Они только и делают, что стоят на страже. Они никогда не спят, они не могут спать. Но все-таки нужно пойти туда и позвать. Уж такой у них порядок. Вы зовете вот так, тихонько: «Эй, Хаким; эй, такой-то…» С первого разу они не откликнутся. Это тоже следует знать, и не надо отчаиваться. Напротив, надо проявить настойчивость. И когда они в конце концов убедятся в вашей непоколебимости, то покажутся. Но не раньше.

Он погружается в раздумье.

— Разумеется, их нужно уметь признать, даже когда они предстанут в другом обличье. Уж так полагается. Но в этот миг каждый из нас должен отдать себе отчет в прожитой жизни. Потому что жизни требуется не столько ваше лицо, сколько этот отчет, который воплощает волю к самопожертвованию. Вот зачем они ушли. Чтобы придать своей жизни смысл. И по той же причине они не забывают нас, находясь там, где они есть. Нет, они ушли не для того, чтобы бросить нас одних. Они ждут нас там, ночью и днем, в жару и в холод, они нас никогда не забудут.

Шея его внезапно надламывается. Она больше не препятствует голове уткнуться в колени. Он застывает в этом положении. Я подхожу к нему. Подношу руку к его лицу. Пальцы становятся мокрыми от слез. Я не шевелюсь, оставляю руку на его глазах. По ней текут слезы.

— Мы пойдем, госпожа Марта, так ведь?

Я отвечаю:

— Да, Лабан.

— Я знал, что вы меня поймете.

Я думаю: сжалься, Господи. Это все, о чем я способна думать. Каким бы безумным ни казался мне мой ответ, он меня утешил, пролил мне на душу целительный бальзам.

Лабан резко выпрямляется на стуле. Оборачивается, поднимает голову. От взгляда, который он устремляет на меня поверх плеча, пробирает дрожь. Все же я выдерживаю этот взгляд. Мы молча смотрим друг на друга. Но он вскоре перестает меня видеть, я в этом уверена. Помимо воли, несмотря на всю мою осторожность и рассудительность, меня неудержимо тянет повторить:

— Да, мы пойдем.

Мне самой становится легче от этих слов, и это освобождение идет изнутри. Лабан смотрит на меня так, будто давным-давно не видел. На этот раз я отступаю под его взглядом до стены, прислоняюсь к ней. Чувствую, как пальцы моих босых ног ощупывают плитки пола в поисках опоры.

Он говорит:

— Хаким сказал мне, почему они остаются невидимыми. Они как полог, раскинувшийся над страной, чтобы ее защитить.

Посвятив меня в эту тайну, он круто поворачивается вместе со стулом и выходит из комнаты.

Лабан говорит:

Из-под моего голоса нарастает другой, заглушает мой собственный и говорит, заполняя собой весь мир:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: