К вящему своему удивлению, говорил Камаль спокойно. Он не обвинял, а как бы приглашал Маджара в свидетели. Камаль был доволен собой — именно в таком тоне он и хотел вести спор. В нем сразу утихли гнев, негодование, угрожавшие помрачить его рассудок, спало раздражение, исподволь нагонявшее страх — да, именно страх; он отмечал в себе, чувствовал этот страх, но боялся он не за себя и, конечно, не за Хакима, он просто боялся любого человека, неважно какого. Беспочвенным казалось теперь подозрение, которое он с трудом выносил, мелькнувшая в голове нелепая мысль, будто он разговаривает с одним из святых, считавших всех людей своими братьями. Камаля утешило то, что он удержался от грубого смеха, не устроил скандал, хотя такая опасность была.
— Целый народ забит дальше некуда. Теперь вы понимаете, почему я против этого.
Маджар не перебивал Камаля; прикрыв веки, он развалился на стуле — тело его свесилось набок, левая нога выдвинулась вперед. «Он ожидал, что я выйду из себя, — думал Камаль, — и наблюдал за мной. Я не доставлю ему такого удовольствия, пусть знает, я пришел не затем, чтобы нанести обиду… и тем самым дать ему фору».
Тут Камаль поддался искушению и, приподняв ступней вытянутую ногу Хакима, чуть не опрокинул его наземь, к чему Хаким никак не был готов. Все трое закатились от смеха, и громче всех — сам пострадавший.
— Ах ты дубина стоеросовая, — только и сказал Хаким, нисколько на шутку не обидевшись.
Камаль вновь обрадовался, чуть ли не возликовал — как и в ту минуту, когда входил сюда, встреченный приветливой улыбкой сначала Марты, потом Маджара. Словно тяжесть свалилась с плеч, улыбки придали Камалю силы, вернули присущую ему непринужденность. Длилось это совсем недолго, но вот теперь это чувство, не утратив своей остроты, возвращалось к нему, опять наполняя душу. Он отважился признаться себе, что на что-то подобное и надеялся, хотя на пути от кафе до их дома вынашивал совершенно иные мысли; лишь недавно открылось ему все своеобразие личности Хакима, и он испытывал жалкую зависть, недоверчивость, злобу, усугубляемую страхом и раздражением. Хаким притягивал Камаля, но и коробил, словно провоцируя, нанося оскорбление, которое Камаль не мог ему спустить. С предельной ясностью Камаль осознавал теперь смехотворность своего поведения, своих притязаний, как будто люди должны перед ним отчитываться, почему они такие, а не другие.
— Если вы с вашими друзьями делаете что-либо для крестьян — это хорошо. По крайней мере на первый взгляд.
При этих словах Маджар обернулся к Марте:
— Мики, а как насчет чая?
— Сейчас, — отозвалась Марта и соскочила с кровати, на которой она расположилась, как в кресле.
— На первый взгляд? Почему же только на первый взгляд? — поинтересовался Маджар, вновь возвращаясь к разговору.
— Потому что, поступая так, вы как бы подменяете собою власти, то есть тех, кто правомочен улаживать подобные вопросы.
— И которых вы сейчас представляете.
Камаль улыбнулся.
— Не в этом дело. Вы и сами понимаете, не потому я заговорил о властях. Плевать мне на то, что я представляю или не представляю. А вот властям не плевать. И очень скоро вы в этом убедитесь на собственной шкуре.
— За простую помощь крестьянам?
— Это вы так толкуете.
— Какая разница, как толковать?
— Для вас никакой.
— Почему? И другие…
— Другие, конечно же, посмотрят на это по-иному.
Хаким по-прежнему сидел, небрежно развалясь на стуле, откинув руку на спинку. Мрачные перспективы, которые обрисовал ему Камаль, явно его не взволновали.
— Да, — промолвил он и слабо махнул рукой.
Марта принесла чай. Она быстро наловчилась готовить его ничуть не хуже местных, в чем Камаль уже имел возможность убедиться, но при этом, в отличие от них, она не делала вид, что тут требуется особое дарование. Ее чай был, пожалуй, получше, чем у большинства алжирцев, а ведь у нее не было никаких секретов, просто веточки мяты она не бросалапрямо в чай, а предварительно размельчала, и это придавало напитку редкостный вкус. Узнав об этом, Камаль никогда не упускал случая похвалить ее чай; ему нравилась сама мысль, что единственным даром, единственным секретным оружием, помогающим во всем, является ум.
Мужчины держали в руках горячие стаканы и не обжигались — они уже имели навык и знали, что держать надо сразу за дно и за край. Марта же решила подождать, пока чай немного остынет. В беседу Марта не вступала, но ко всему внимательно прислушивалась.
— Мы предполагали такую реакцию. Я имею в виду, со стороны властей. Ну что ж! Когда это случится, мы примем меры. Зачем беспокоиться заранее. Но, хотя вы и насмехаетесь над нашим движением, все же хочу надеяться, не вы окажетесь застрельщиком расправы над нами.
— Вы как будто не понимаете, что не должно быть никакого движения! — воскликнул Камаль.
— Никакого?
— Никакого! Иначе куда нас это заведет!
— Простите, если я в какой-то степени намеренно сгустил краски и впутал вас в это дело, предположив, что вы можете стать застрельщиком расправы. Все же любопытно, как бы вы поступили на нашем месте, то есть не обладай вы той властью, какой обладаете теперь. И что бы тогда предприняла ваша партия. Ответьте, сделайте одолжение.
— Ловушку мне расставляете? Я бы даже сказал, вы хотите навязать мне определенную линию поведения, и не только мне — всей партии. Ну так вот: мне сие неведомо. Во всяком случае, не моими руками…
— Допустим, не вашими. Но какого вы сами мнения о нашей деятельности?
На этот раз Камаль почувствовал себя задетым за живое. Он сдержанно рассмеялся, как бы извиняясь за то, что и «сие ему неведомо».
— У меня смутное представление об этой деятельности, поэтому я не полагаю возможным судить о ней. А о людях, всех считающих своими братьями, я только что сказал.
Он снова разразился смехом, тут же, однако, поспешив добавить:
— Я говорил вообще.
И вдруг он ясно осознал: «Мы так устроены, нам никогда ни в чем не признаться. Одна стена делит нас пополам, отгораживает внутреннее от внешнего. Наши ошибки, истины, наши фальшивые тайны, подлинные тени — все скроет завеса. Двойственность присуща самой нашей сути. Чтобы ее искоренить, нас надо разобрать и собрать заново. Стена да завеса. Завеса да стена. Так и останемся за семью печатями».
— В любом случае вы судите о наших святых несправедливо, даже если говорите вообще, — возразил Хаким Маджар. — Вы смотрите на них глазами нетерпимого рационалиста, в которого каждый из нас превращается после того, как впитает западный образ мыслей. И тогда он безжалостно отсекает и отбрасывает все, что не укладывается в признанные рамки, не подпадает под строго определенные правила. Но не всегда за прекрасной ясностью мы различаем бесконечную пустоту ночи, населению призраками, которая породила нас и не перестает в нас отражаться.
«Если бы только это, — продолжал рассуждать Камаль. — Беда в другом, совсем в другом — в проклятье, которое над нами тяготеет и заставляет говорить одно, а думать другое; и все потому, что две половинки в нас никогда не соединятся, никогда не придут к согласию, не найдут общего языка».
— Позвольте?
Но Маджар уже опередил его:
— Вы как на врагов смотрите на этих славных людей, которые достались нам в наследство от прошлого, но что в итоге вы ставите им в упрек? Что, когда они умерли, их святостью распорядились столь жалким образом? Но ваши доводы не выдерживают критики. При чем тут сами святые? Упрекайте лучше наш народ в отсталости, тупости, суеверности, а не святых — в том, что они якобы совратили его душу. Если вести речь лишь о тех, чья жизнь нам хорошо известна, они, наоборот, пробуждали народ, пробуждали в полном смысле этого слова, И они остаются, что бы там ни говорили, его покровителями. Нет, инстинкт простых людей не подводит их, когда по справедливости они называют святых своими покровителями.
— И к чему привело их покровительство?
— Ни к чему хорошему, согласен, но только с одной стороны. Именно с одной. И не нам их упрекать. А теперь вообразите себе, что святой ходит среди нас сегодня, и — предположим несуразную вещь — мы это знаем, всех нас уведомили о таком неслыханном чуде. И что будет? Даже если каждый в глубине души будет совершенно убежден, что все так и есть, голову даю на отсечение — мы не преминем решить, что это «не всерьез», и никто не успокоится, пока не выкажет себя в выгодном свете, поделившись со всеми своими сомнениями и вдосталь позубоскалив. Потому что, позвольте полюбопытствовать, что это за профессия такая — святой? Мы не дети, чтобы играть в такие игры, мы люди респектабельные, приличные. «Святой, говорите? Ну и что с того?» А ничего. — Маджар, прихлебывая, отпил чай из стакана, — Ничего, если считать, будто многие из них при жизни лишь забавляли народ, были шутами гороховыми. Понимаете, куда я клоню? Шутами гороховыми! На нашу беду, к иной жизни нас всегда будят именно такие люди. Они лишают нас покоя, этим и опасны, друг мой. Опасны! Впрочем, кроме нескольких простаков, люди в прежние времена относились к ним так же, как и мы сегодня, то есть в соответствии со здравым смыслом. Ничего не изменилось. Но как может не поражать мысль, что в лице святого — или зовите его как хотите, если слово «святой» вас смущает, — народ, человечество перерастает самого себя? И это самое главное. И какая разница, последует ли кто его примеру, обратит ли он кого в свою веру. Мы хорошо знаем, что подражать ему невозможно. Но если у нас появится смутное, безотчетное, но такое прекрасное чувство, что вопреки нашей уверенности мы не сводимся целиком к тому обитающему в нас господинчику, в которого, к несчастью, в конце концов почти всегда превращаемся, мы получаем награду, на которую и не надеялись.