Вытолкнутые из жизни существа, подобные герою «Одиночного заключения», проведшие свое существование в каморках «более тесных, чем гроб», не были удостоены даже возможности быть похороненными по-человечески (их хоронили на свалках). Бежав от несправедливости и унижений, от «средневековья», человек обретал видимость существования, был презираем и гоним, «как сухой листок в сточной канаве»… Когда-то переполненный надеждами, становился опустошенным от их несбыточности, израненным, как осколками льда, новой несправедливостью, новым унижением и несвободой.
Так что же оставалось «человеку из сундука», герою повести Бенджеллуна? Иллюзорный праздник души и тела, который дарила ему картинка — простая бумажная картинка, вырезанный из какого-то замусоленного журнала женский портрет — прекрасная Греза, возникающее во тьме чудесное Видение, легкое, как тончайший шелк, светлое, как луч Звезды, нежное, как песня ребенка… И желанная теплота, весь так долго ожидаемый теплый розовый свет зари вдруг заполняли мрачное пространство, где с неба лила только грязная вода, очищали его, омывали, согревали, и человек уже не хотел больше открывать крышку своего убежища и выходить на встречу с миром, который отнимал у него Жизнь.
Но внешний мир властно вторгался в иллюзорный праздник любви. Маленькая дочь писала с родины: «Мы получили твой денежный перевод. Заплатили долги. Хотя, правда, не все…»
Но и эта не очень радостная весть из родной земли поднимала героя книги «со дна сундука», выталкивала наружу, выбрасывала на улицу, заставляя снова двигаться, идти сквозь толпу, снова не видевшую, не замечавшую его присутствия, идти отрабатывать добытое здесь себе право на «продажу своей рабочей силы», чтобы там, на родине, не оборвалась чья-то жизнь, а здесь — снова продлилась его медленная агония.
И снова смена дня и ночи, череда реальности и сновидений, пространство окружающей действительности и пространство «внутренней страны», куда все чаще и чаще укрывается, как в единственно доступное ему убежище, герой. Он зарывается в свой вымышленный мир с головой, все глубже и глубже, лишь бы не видеть реальный обман, который царит вокруг. И все чаще в своих грезах он слышал голос «безумца Мохи», юродивого, мудреца, вещуна, который призывал народ увидеть и услышать правду, узреть причину своей нищеты и бесправия: «Деньги, деньги… Деньгами сочится, словно кровью, небо… И сердца человеческие иссыхают, опустошаясь…»
Чужбина, казалось, мстила, за измену родной земле. Героя преследовал не только «декабрь во взглядах» людей из толпы, но и само небо, «ронявшее» на него «гвозди» — звезды ранили своим блеском душу, и даже день складывался из осколков ночи… И каждое утро, встречая вновь жестокость окружающего, испытывая постоянный страх попасть в облаву на арабов, быть подвергнутым обыску, унижению, — герой еще плотнее закутывался в одеяло, все больше приближался к вере в «торжество пугающей негуманности людей»: «…если они не выгоняют вас из вашего дома, не сгоняют с вашей земли, то зарывают вас в общую могилу и посыпают вас пеплом презрения…»
Сила такого отчаяния естественно заглушает призыв выйти из самого себя, из своего сундука, уйти в другую сторону, идти с другими. И пустыня своей исстрадавшейся души кажется исторгнутому жизнью человеку непреодолимой. Бенджеллун писал свою повесть не о том, что нельзя истребить мечту о свободе, живущую в народе, но как можно умертвить человека, числящегося в живых. И о том, как этот человек, продолжая существовать на земле, заставляет прислушаться к его голосу, — голосу особому, не жизни его, но самой его медленной агонии. Поэтому так мало в книге Бенджеллуна слов и так много мелодии душевной печали и боли. Поэтому и здесь проза его — это проза Поэта, умеющего в малое пространство вместить всеобъемлющую метафору человеческого одиночества. Бенджеллун прежде всего — художник. И оттого ему не нужно много слов. Слова, как пишет автор «Одиночного заключения», столько раз предавали его, что и эта книга — всего лишь «переодетое в словесную оболочку Тело». А вернее — плоть души человека, «разлученного с солнцем», но жившего мечтой о счастье, об обретении пламени, о прилете орла, способного вырвать его из мрака и вознести к сияющим вершинам…
Мелькнувший в «Одиночном заключении» образ-воспоминание Мохи-безумца, вещуна правды, чей голос слышал на чужбине горемыка-эмигрант, становится основой другого романа, в котором звучат притчевые интонации, и герой которого вбирает в себя черты сказочного персонажа, наделенного даром провидения и прорицания. Однако и здесь существенную роль играет именно социально-исторический контекст, хотя и преображенный условиями жанра (романа-сказки).
Образ Мохи, безумца-юродивого, божьего человека, заимствован, конечно, писателем из арсенала народных представлений, но несомненна его связь и с мусульманским махдизмом — бытующим не в ортодоксальном исламе ожиданием мессии — Махди, нового спасителя, который избавит людей от земных тягот, как несомненна и связь его с фольклорным Джохой — персонажем, широко известным в Магрибе, под личиной простачка-блаженного, говорящего людям правду, злого насмешника, не боящегося прилюдно высмеивать пороки сильных мира сего. Сказочный персонаж давно перекочевал в художественную литературу и под разными именами появлялся в творчестве разных магрибинских писателей.
Герой романа Бенджеллуна «Моха-безумец, Моха-мудрец» (1978), безумец-правдоискатель, мудрец-провидец, умеющий слышать «плач народный» и призванный свыше спасти людей от забвения, открыть им глаза на истину, возвестить неизбежность катаклизмов, которые смоют с лица земли зло и несправедливость.
Образ Мохи, хотя почти целиком и построенный на «мессианских» мотивах, несет и очевидный социально-политический смысл.
Моха призван сказать народу правду, умеет слышать «задушенный голос народа», чувствовать его страдания. Общаясь с огромным деревом, в ветвях которого живет оракул, Моха словно слушает сам пульс родной земли, это она, родная земля, через корни и ветви деревьев, вливает в него и свою силу, и свою боль.
Так, услышанный им голос узника, приговоренного к смерти юноши, которого пытают в тюрьме, заставляя отречься от избранного пути борьбы за свободу народа, становится для Мохи сигналом к действию, и Моха, спустившись с дерева, идет к людям, рассказывая им всю правду о стране, о ее безднах и ее ранах.
Бессвязные видения, отдельные эпизоды прошлого, мелькающие в угасающем сознании умирающего узника, политзаключенного, преобразуются Мохой в единую картину жизни, полную чудовищных контрастов, борьбы человека за свое достоинство, против феодальных устоев, которые еще держат народ в постоянной нищете и бесправии.
Моха-безумец, услышавший голос своей земли, становится воистину Мохой-мудрецом, одним из тех самых святых, которым издревле на этой земле поклонялись, молились, прося защитить, научить, принести избавление. И он — вещун, говорящий правду, не ведающий страха, не знающий условностей — ведь безумцам дозволено все, — совершает, таким образом, свой подвиг, разнося эту правду по всей земле.
Возможно, писатель намеренно воспользовался такого рода персонажем (что взять с безумца!), несомненно одно: традиционный образ Джохи, очистившись от «бытовизма», присущего сказочному персонажу, обрел окончательно черты провидца, своего рода мессии, чье послание людям, не зная границ, идет по земле, звучит в глубине пространства, уходя в бесконечность времени, ибо оно — глас народа.
Моха, как считал он сам, был прежде всего сыном Айши (так в Марокко зовут в простонародье женщин) и революции, знал, что забвение и покой — не для него. И даже убитый, зарытый в землю бдительными стражами порядка, он продолжал жить, слившись со стоном земли, с криком птиц, с шумом ветра в кроне деревьев. Он обратился в Вечность, ушел в легенду, стал мифом, преодолев смерть: «Возраст! Время! Все ничто. Есть цветы, роса, молчание… Я не умер. Ибо я никогда не существовал. У меня нет имени. Я ниоткуда, и я — повсюду. На каждом холме, в каждой долине, за горизонтом, в беге пространства и времени». Ибо правда — не умирает, ее всегда услышит народ, который сможет остаться «глухим к призывам узников, к зову камней, тяжелых от слез земли».