Ребята быстро выбегают на улицу и там и едят. Родван снова заводит разговор о кино.
Тадзи жует мясо и молчит. Родван пристально смотрит на него, и тот идет за ним, продолжая жевать. Холодный свет фонарных ламп, будто воткнутых в живое тело ночи, то и дело мелькает над ними по дороге в кинотеатр. Вот с экрана прямо на них несутся конники, опрокидывают преграды — кажется, что они врываются в темный зал, в город. Сердце готово выскочить из груди. Люди в зале, силуэты которых кажутся менее реальными, чем яркие кадры кино, приходят в волнение, вскрикивают, вскакивают с мест. Родван и Тадзи тоже визжат. Все подбадривают героя. Предупреждают о грозящей ему опасности. Потом воцаряется мертвая тишина. Только слышны звуки пистолетной стрельбы. Люди сдерживают крики. А пули все свистят.
С саднящим горлом, потрясенные, друзья выходят на улицу, когда часы уже вызванивают полночь.
Даже не обменявшись на прощание взглядом, они идут домой, каждый в свою сторону, в ледяной тьме.
Родван стучит дверным кольцом. Слушает. Еще стучит. Но в ответ из дому только гулко, как из пещеры, раздается эхо. Родван опять стучит. И снова в ответ мрачная пустота, которую он начинает ощущать и в своем сердце.
Он снова стучит…
Слушает удар тяжелого кольца по двери. Продолжает стучать и погружаться в отчаяние.
— Да прекрати же так стучать, шалопай несчастный! И где только…
Он уже не разбирает, что там ворчит за дверью его мать. Она возится с замком и все бурчит что-то сонным голосом. Едва отворив дверь, она поворачивается и уходит в дом. Он идет за ней. Идет осторожно, боясь удариться обо что-нибудь головой, которая и так гудит. Они пересекают внутренний дворик, где навстречу им поднимаются, как часовые, какие-то окоченевшие от ночного холода, похожие на белые статуи люди. Родван не разглядывает их, знает, что они все похожи на его мать. Он благословляет мрак, скрывающий от него их лица. Они с матерью поднимаются по узкой лесенке, идущей по стене дома. Его захлестывают усталость и сон. Они идут дальше, выходят на открытую веранду. Кажется, что это не проемы, в которые видно небо, но само небо, замурованное в стены дома. Закутанная в белое мать уверенно движется вперед в непроглядной тьме; он, чуть не падая с ног, засыпая на ходу, слепо идет за ней. Она поворачивает, и он тоже, она еще раз поворачивает и еще, и он вслед за ней. И вот они останавливаются перед освещенным прямоугольником комнаты. Входят в нее. Отец, лежащий в кровати, собирает все свои силы, садится, прежде чем мать придет ему на помощь. Шея его вытягивается, как у птицы, и пустая голова устремляет на Родвана бессмысленный взгляд зеленых глаз.
«Ты можешь смотреть на меня сколько хочешь!» Родван стоит не двигаясь, не зная, произнес ли он эти слова вслух или только подумал сказать их отцу. В неподвижном взгляде — приказ подойти поближе. Ладно, он подходит. Потом глаза приказывают сесть около кровати. Родван садится. Худая, костлявая рука сжимает резиновую трубку, которую она вытащила откуда-то из-под складок одеяла. Родван ждет, что будет дальше. Рука ударяет его по лицу этой трубкой.
— Можешь бить, сколько тебе влезет! Мне плевать на это!
Он наклоняется, подставляя ударам спину. Но, передумав, снова запрокидывает голову, В это мгновение тяжелый приступ кашля заставляет руку, расточающую удары, безвольно опуститься. Тело больного судорожно сотрясается.
— Он сидит там, — показывает Арфия, — а я здесь. И болтает, болтает со мной, как будто ничего не произошло. Он так ни черта и не понял, что случилось этой ночью… А может быть, прикидывается. Я смотрю на него и думаю: «Слим, ты ломаешь комедию. Тебе в глубине души наплевать на меня, и сейчас ты что-то замыслил неладное». Но в то же время, размышляю я, кто его знает, может быть, он и в самом деле все позабыл, не прикидывается вовсе и вообще ни о чем не думает.
Я рассказываю тебе все так, как это происходило в действительности, и, пока рассказываю, мне самой многое становится ясным. А главное — мне теперь ничего не надо вспоминать, ведь все, о чем я тебе рассказываю, живо во мне, стоит перед глазами, будто случилось минуту назад.
Так вот, Слим болтает обо всем, только не о том, что я хотела его прикончить. Понимаешь?
Мне было жутко не по себе. Даже в желудке что-то покалывало.
«Странно все-таки…» — говорит он и замолкает. Я жду. Думаю, чтó он мне преподнесет. Краем глаза наблюдаю за ним. Он и не думает притворяться. Нет, он совершенно не о том думает. Если бы я могла, я бы просто вырвала у него слова из горла.
Я говорю:
«А что странного-то?»
Он отвечает:
«Да все! Все, что происходит…»
«Я не нахожу, — возражаю. — Скорее наоборот».
В конце концов он замечает, что меня что-то угнетает. Потому что через некоторое время спрашивает меня:
«О чем ты думаешь, Арфия?»
Я вздрагиваю. Просто не знаю даже, что ему и ответить.
«Да ни о чем, — говорю. — Ни о чем».
Ну что говорить-то тому, кого еще ночью хотела укокошить и кто теперь вот сидит с тобой и болтает приветливо? Но, раз уж я начала тебе все это рассказывать, надо договаривать все — до конца. А ты послушай меня, друг Родван.
«Странно все-таки», — повторяет Слим.
«Не вижу ничего странного, Слим», — говорю.
Он оглядывается. Не знаю, что он ищет. Он что-то высматривает по сторонам, и погасшие глаза его с воспаленными веками постоянно моргают от ветра.
Я смотрю туда, куда смотрит он. Может быть, он просто старается вспомнить о чем-то.
Он говорит:
«Вроде бы все у тебя есть, и дышать можно, и места много…»
«Ну и что? — спрашиваю. — Чем ты недоволен?»
Он продолжает:
«И дышать можно, и места сколько хочешь, а тебе все не по себе! Да! Не по себе!»
Ну вот и вся пакость, которую я ждала от него. А я, как дура, его еще спрашиваю, как будто не поняла его:
«Тебе плохо, Слим?»
«Да нет же! Я вовсе не об этом! Ничего подобного даже и не подумал бы никогда! Просто я хочу сказать, что и места вокруг, и воздуха сколько душе угодно, а чувствуешь себя как в ловушке, больше, чем в тюрьме! Я бы хотел…»
«…остаться в тени, ты этого хочешь?»
«Нет, я не то хочу сказать. Все это из-за горы, Арфия! Из-за этой проклятой горы!»
«А что эта гора тебе сделала? Ну что? — спрашиваю. — Чего тебе далась эта гора?»
«Это все из-за нее! Это она нас держит, как в тюрьме! Ты что, не видишь? Она нас доконает, Арфия!»
«Не надо об этом больше думать!»
«Не надо больше об этом думать? Не думать об этом? Ну, ты даешь! Да у меня это не выходит из головы, пока мы здесь, ни днем, ни ночью! Меня преследует! Сидит вот здесь, вот! — И стучит кулаком по лбу. — Торчит везде передо мной эта чертова гора!»
Можно было подумать, что он бьется об стену.
«Вот я с тобой сейчас говорю, а она мне все мозги проела! — Он остановился. Говорит потише: — Такое ощущение, что уши будто раздавлены ее молчанием. Этой ее тишиной… Ты хоть это чувствуешь немного? Эту тяжесть, это ее неслышное присутствие рядом. Совсем рядом. Просто осязаемое молчание, черт возьми! И оно поджидает тебя повсюду, подстерегает, готовит тебе неизвестно что…»
«А чего ты ждешь, Слим?»
Как будто и опровергая его, и в то же время утверждая в боязни этой тишины, этого молчания горы, вдруг ужасно завыл ветер, и его вой показался криком самой горы, вознесшимся к небу.
«Слышишь? — спрашивает Слим. — Она еще и не такое может, я тебе говорю!»
«Не говори глупостей!»
«Ты думаешь, я сейчас чушь несу? Но разве ты не замечала, что, когда мы идем, она тоже идет вместе с нами? И останавливается, если останавливаемся мы? Можно подумать, что она решила нас сопровождать до нашего смертного часа! Такое впечатление, что за ней дальше ничего нет, что вовсе ничего не существует там, где кончается она… А если и есть что-то, то только страх…»
Вот черт! У него началась истерика! Его просто трясло от рыданий. Я смотрю то на него, то на гору: она стоит перед нами как стена.