А Голос все шептал: «Только невозможно припомнить его лицо? Однако никто и никогда в нашем городе не хотел больше, чем этот человек, затеряться, заставить забыть о своем существовании. Как часто из глубины души ему слышался приказ, обязывающий его показаться всем на глаза, обнажить всю правду, которую знал только он. Но он прятался, таился. И не по злой воле! Скорее из-за стыда, от боязни впасть в грех гордыни. Ведь таким, как он, которых сам факт присутствия на этой земле удручает, кажется, что они причиняют ей боль, и такие, дитя мое, достойны нашего уважения. Камням, которые очаровывают любопытных чужестранцев, мы предпочитаем таких людей. У того моего знакомого было какое-то дело… Он отличался от всех своих сограждан душевной мудростью и чистосердечием, простотой, скромностью… ну, он… знаешь, он… в общем, он даже, за исключением своего дома да принадлежавших ему магазинов, и не бывал почти нигде, не посещал почти никого, кроме… Но этого было достаточно, чтобы предъявить обвинение…»

Вдали послышался собачий лай, приветствовавший наступление темноты. В ответ тут же раздался другой. Но эти звуки не могли заглушить тихое присутствие Голоса, прорывавшегося откуда-то к нему сквозь еще различаемое пространство. Родван воспринимал этот голос вместе с привычным дыханием окружающего его мира и даже ожидал его. Может быть, потому, что, ожидая разговора с самим собой, надеешься на что-то? Но надеялся ли он на это в глубине души? Вот сейчас, сидя здесь, забравшись на эту скалу? Объятый ночью и сознанием своего одиночества, которое, казалось, и не думало покидать его ни сейчас, ни позднее? Спустится ли он со своей скалы?

Продолжая разговаривать с ним как с маленьким, Голос отыскал-таки и задел в нем его чувствительную струну, и тогда Родван понял, что этот Голос его одолеет, убьет, хотя и было невозможно припомнить лицо того, кому он принадлежал.

«Только невозможно различить его? Ну так вот, настал день, когда, покрытый позором, он, словно убийца, должен был бежать из города. И не нашлось никого, кто бы мог защитить его! Даже жена его не сделала этого! Что она сказала на это? Призналась, что терпела его злодеяния только из-за покорности и смирения. И ей поверили, настолько всем претила сама идея, что можно было быть соучастницей, притворяясь, что не участвуешь в притворствах и обмане других. Искренне поверили той, которая для своего собственного удовольствия задумала и осуществила обман, в котором увяз ее муж, расставила сети, в которые он попался. А как средство завлечь его туда, как приманку она выбрала — и я говорю это не без содрогания — свою собственную сестру, ибо знала, кого выбирать. Сестре ее, назовем ее Нахира, было всего лишь тринадцать лет. Тринадцать лет, слышишь?! Она часто приходила к своей замужней сестре. Даже менее всего склонные к снисходительности люди ничего не могли бы сказать плохого по этому поводу, ведь родители разрешали эти визиты. Разве не ходила она в дом к другим членам своей семьи? Правда, родители с достойной похвалы заботой выпускали ее каждый раз на улицу только в сопровождении черной служанки Месъуды, и Месъуда вела ее темными и пустынными закоулками, подальше от людских глаз, нескромных взглядов, так, чтобы пройти незаметно… Ничего более надежного и придумать было нельзя. К тому же Нахира плотно закутывалась с головы до ног в свой хаик[1], так что ее совсем было не узнать. А по-другому и быть не могло. Все эти меры предосторожности были лишь свидетельством уважения семейством (ну, положим, Теурки) нравов своих сограждан, расположением которых оно пользовалось.

Нахира таким образом частенько навещала свою сестру, и все знали об этом. К тому же люди были осведомлены и о продолжительности этих визитов, которые в большинстве случаев не превышали одного дня, да никто бы и не запретил ей при случае погостить там еще денек-другой. Знали, наконец, и о том, как принимала свою гостью старшая сестра: каждый раз с таким непритворным радушием, словно сестра впервые переступала порог ее дома.

Удивляясь непомерным излияниям чувств, которыми сопровождались эти встречи сестер, муж прерывал их словами:

— Да предложи ты вначале что-нибудь попить холодненького своей сестре и Месъуде! — и добродушно улыбался.

Черная служанка вскоре возвращалась к своим хозяевам, мужчина удалялся в одну из комнат, куда вскоре приходили и обе сестры.

Девочке нравилось это, она даже торопилась сюда. Казалось, в этот момент благодать, излитая на нее — о господи! — прямо с неба, переполняла ее — Нахира так и светилась вся от радости? А это трогало сердце мужчины, зачаровывало его. И он любовался ею, весь во власти этих чар. А она, вроде бы вовсе и не замечая этого, продолжала… лишь повиноваться своим желаниям. Иллюзия? Но именно это и было воспринято как неопровержимое доказательство…»

Влажность нарастала, вокруг повисли завесы густого тумана, и Родван поднял воротник куртки. Но ни поглотившая его тьма, ни волны свежести, обдававшие его, холодившие спину, не смогли, однако, отогнать ощущение какой-то нереальности. «Тем быстрее будет мое падение со скалы, — думал он, — и это никем не будет замечено, не будет нигде упомянуто… Там… на дне… меня ждет лишь одно беззвучное слово, а потом…»

«Найти какой-нибудь другой выход?..» — сказал ему Голос.

«…Взгляды, прикованные к этому ореолу, расплывшемуся вокруг…»

«Только невозможно угадать, чье это лицо?

…Нахира, лежащая на спине…

Ее сестра только и ждала того момента, когда ее муж…

Она так сильно прижимала его, что сердце его замирало… Он слабо сопротивлялся, прежде чем все случилось… Но какие прекрасные, потрясающие минуты они испили медленными глотками… Свет занимавшегося дня… Но через несколько мгновений дробь ударов дверного молота заставила их подняться, всех троих, с удивленными взглядами… Они прислушались: ведь они никого к себе не ждали в этот час. Но удары в дверь больше не повторились. И они в этот раз зашли еще дальше в своих…»

Уже стояла глубокая ночь, когда Родван пошел обратно. Головная боль сжимала ему обручем лоб, давила на глаза, оглушала его. Но он шел большими шагами, не глядя, куда ставит ноги, и полы его куртки, распахнувшейся от ходьбы, били его по узким бокам.

Это точно, он совершенно ее забыл, эту женщину — Арфию! Родван идет рядом с ней. Но она говорит так, словно она сейчас одна в этой ночи. Родван представляет себе ее силуэт, каким он всякий раз возникал перед ним в свете уличных фонарей: высокая, крепкого сложения, с ложбинкой на спине до покатых округлостей зада, с пышными выступами бедер. И как бы случайно прикрепленная сверху к этому большому телу маленькая голова, создающая впечатление остроконечной вершины, усиленное пронзительным взглядом ее черных глаз под вскинутой аркой бровей, поднятым, словно от ветра, кверху носом и постоянно играющей на презрительно поджатых губах улыбкой. Синий шарф, завязанный сбоку, туго стягивал надо лбом ее волосы, не давая ни одной прядке пробиться наружу. На босых ногах — мужские ботинки, «Мы с ней одного возраста, — подумал Родван. — Ей тоже тридцать». Эта женщина порождает в нем ощущение, которое ему никак однозначно не определить. Что-то вроде удивления. Но удивления, смешанного с восхищением, с чувством освобождения от чего-то гнетущего.

Вернувшись в город на рассвете, еще во власти ночных своих размышлений, он не замечал ничего вокруг. И вдруг буквально наткнулся на нее. Только Арфия могла встретиться ему так неожиданно. Она же, схватив его за руку, просто сказала:

— Надо же! Это ты?

И они пошли вместе. Ничуть не заботясь о том, слушают ли ее, Арфия рассказывает:

— Он снова орет, снова скандалит: «Оставь меня! Оставь меня!» А я спрашиваю его: «Зачем тебе надо это, упрямец?» И Басел тоже говорит ему: «Ну что ты упрямишься, как осел, Слим?» А Слим все свое, все орет: «Не тронь меня! Слышишь?» Я ему: «Ведь ты тут сдохнешь один!» А он опять орет: «И пусть я сдохну! Пусть сдохну к чертовой матери! Но я предпочитаю сдохнуть, чем идти за вами!» А я говорю: «Ну и подыхай. Только не вопи так громко». Но он все не унимается: «…я ни о чем другом вас не прошу!» — «Ты просто вынудишь нас уйти и бросить тебя здесь!» И я отошла от него. Больше не стала обращать на него внимание. «Эй вы! Подойдите сюда!» Басел и Немиш молча следуют за мной. Слим теперь кричит потише: «Я хочу только сдохнуть, и ничего другого!»

вернуться

1

Белое покрывало алжирской женщины из целого куска широкой шелковой ткани.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: