В сумраке скупо освещенной землянки не разберешь, кто из пленных говорит, а говорил он, верно, потому, что не мог молчать. Видна была только рыжая голова на крепких плечах.

— Дело было в Годове, отдыхали мы после того, как нам раскровянили морду у Йозефовки. А там у графа Потоцкого роскошный замок, вроде как у нашего Шварценберга, зато деревня — сплошная нищета. Эта проклятая тарнопольская дорога стоила нам тогда море крови. Думать не могу о тех братских могилах… А капитан Веноуш покрикивает: «Ребята, выше голову, все это для спасения габсбургского дома». Сволочь… После Йозефовки он дал деру, а мы там еще долго мыкались, до самого июля, пока не доперли до Зборова, а там чешские дружинники взяли нас в плен…

Йозеф Долина, скорчившийся на чурбаке у железной печки, обернулся к неугомонному рассказчику и заморгал выцветшими, холодными глазами. Сержантские звездочки на воротнике австрийской полевой гимнастерки совсем не видны в полутьме землянки.

— Ты бы помолчал, Шама! Нужны нам твои воспоминания — у нас у каждого свои. В плену-то лучше, чем на фронте, а что отощали, как бездомные псы, так это ничего. Мало тебе, что ты счастливо донес императорских вшей досюда, в царское село Максим? Или никак не успокоишься, что в Дарнице тебя не завербовал в чешскую дружину тот мордастый прапорщик? Попал бы ты из огня да в полымя! А не можешь молчать про Йозефовку — вспомни тогда заодно Тироль и Романо-мульду, как мы там на морозе в карауле стояли по пояс в снегу, скрюченные, как кренделя? Я там все о маминой печке мечтал, чтобы хоть так утробу согреть. А здесь у нас крыша над головой, против окопа — рай небесный. Летом косили сено — рублики перепадали, теперь валим лес — тоже кой-чего перепадает, и раз в день наедаемся досыта, а потом еще деньгами сколько-нибудь получим. Начальство с нами как с людьми, если не вовсе пьяно или не бесится, что хозяйка не пускает его к себе под одеяло, сластену этого…

— Все-то в тебе еще сержант сидит, Долина, — досадливо фыркнул Ян Шама, пригибая рыжую голову к коленям. — Да что с тебя взять — ты ведь из самого из Пльзня, с заводов Шкоды. Барин.

Землянка полна дыма и махорочной вони, два оконца без стекол не помогают. Срублена она из сырых бревен — из тех особенных, стройных, как девушки, украинских сосен, у которых ни сучка на стволе, а кроны раскидистые, по-молодому зеленые летом и зимой. Нары — из таких же свежих, грубо тесанных досок. Две такие землянки построили пленные, работающие в казенном лесу возле украинского села Максим в конце лета 1917 года, чтобы не таскаться каждый день в село и обратно. Теперь, в ноябре, стены землянок покрылись плесенью, у пленных пошли чирьи и язвы, да еще в последнее время одолела чесотка. Ох, напасть! Многие спят на животе — иначе не уснуть. А спать надо, сон укрепляет больше, чем жидкий борщ да хлеб, черный, словно в золе вывалян.

В каждой землянке по двадцать пять молодых, изъеденных болью мужских тел. Этих людей привезли сюда месяца три тому назад, а может, раньше, время здесь особого значения не имеет. Часть пути поездом, часть — пароходом по Десне. Они чувствовали себя совсем потерянными в далекой, незнакомой стране, о размерах которой имели представление лишь некоторые из них, и то по школьной карте. В этой землянке — сплошь чехи да еще три словака, их взяли сюда из соседней землянки, ибо там, среди немцев и венгров, ребята из-под Карпат чувствовали себя плохо.

На дворе ноябрьский вечер. Морозный воздух Украины вливается в оконца землянки, которые сержант Долина закроет на ночь ставнями. Пленные молоды — старшему из них нет и тридцати.

Ян Шама почесал под мышкой. Вши въелись в кожу, никак не удается избавиться от них. «Был бы хоть керосин, черт побери, — думал Шама, — натерся бы им, проклятые вши сами бы вылезли, и Ганоусек повытаскивал бы всех. Для этой цели он даже ногти отрастил».

— И чего это ты все проповедуешь, Йозеф, — угрюмо заговорил Шама снова. — Ты напоминаешь мне покойника лейтенанта Пркно из Годова. Тот тоже: «Радуйтесь, ребята, тому, что имеете, война — это вам не танцулька под березовым веночком, здесь приглашает кума Смерть. Прячьтесь от нее, если можете, как от горбатой дочки старосты на гулянке в вашем Дацанове». Ну и какой прок ему был от всей этой болтовни? Пошел как-то после обеда прогуляться среди цветочков в дворцовом парке, а тут со стороны Йозефовки как жахнет русский снаряд, да прямо в клумбу, и собирали мы господина лейтенанта среди роз по кускам. Чуть ли не жалели его — сам не курил, табачный паек нам отдавал. С тобой, Долина, вот так же будет, увидишь — пуля, она ведь и сержантов не обходит.

— Будет, если я сдуру опять полезу в какую-нибудь заваруху, где ни за что прихлопнуть могут, — сухо бросил Долина, но его глаза говорили, что думает он иначе.

В углу землянки, за маленьким, грубо сколоченным столиком, у чадящего масляного каганца, сидит старшой команды военнопленных лесорубов, пленный гусарский кадет Войтех Бартак. Лесничий казенного леса вывез Бартака из таганрогского лагеря пленных офицеров. За «австрияка» просила мать лесничего — она жила в Таганроге и заметила, что молодой чех чувствует себя неважно среди венгерских офицеров. Кадет низко клонит над газетами черноволосую голову, огрызком карандаша что-то подчеркивает в них. Желтый свет падает на его молодое лицо.

Йозеф Долина поднялся и, не обращая внимания на реплики Шамы, незаметно приблизился к Бартаку. Заглянув через его плечо, Долина тихонько свистнул и вернулся к своему месту, однако на чурбаке уже сидел другой. Йозеф опустился на край нар и подмигнул долговязому Антонину Ганоусеку:

— Студент штудирует, нынче у него какое-то чешское чтиво… Подкинь-ка в печку, может, он и нам потом расскажет. Попробую зайти к нему с фланга…

Перед раскалившейся печкой сидит приземистый пленный, греет колени и говорит назидательным тоном:

— Да, ребята, казак, он ведь тоже разный бывает. То донские казаки, а то кубанские, а раньше их еще больше было. К примеру — запорожцы, знаменитые, как наши гуситы. Важные были господа, и свои вожди у них были, атаманы. Царям не раз задавали кровавую баню — Стенька Разин, к примеру, или Тарас Бульба. Только богатые бедных за самые жабры берут — и вот осталось от казацкой славы лишь буйство, да шашка с пикой, да еще царская служба. Скажет царь: «Секи, казак, рабочих»; либо: «Коли турка» — все одно, казак, не моргнув глазом, все исполняет. А в этой войне мы их и сами узнали. Как появятся где — наш брат и шпарит чуть не до наших Початок… А вот один раз…

Ганоусек подбросил в печку сырых поленьев и закурил махорку. При хорошем питании он был бы красивым малым, но теперь плохо сшитая гимнастерка австрийского пехотинца висит на нем, как на пугале. Присев на нары к кряжистому Долине, он хохотнул:

— А я знаю, почему наш кадет так часто наведывается в село Максим — понравился он начальнику, Андрею Николаевичу, и тот возит его с собой в Чернигов на тройке с бубенцами, в шубах…

— Кто тебе сказал?

— Иван, когда привозил сегодня еду. Еще говорил, в Петрограде будто опять какая-то революция, большевики подняли. Керенский удрал неизвестно куда.

— Помилуй нас, боже! — вмешался Ян Шама. — Этак весь фронт совсем рассыплется, и через пару дней пруссаки нам на голову свалятся… А снегу-то, снегу! Куда мы, ребята, тогда денемся?

— Что, душа в пятки ушла? — засмеялся сержант Долина, хотя ему вовсе не так весело, как он хочет показать. Хорошо, что он не выдал своего отношения к революции.

Кое-кто из пленных, завернувшись в шинели, уже заснул. В противоположном углу на нарах и поленьях сидят кучкой четверо, слушают драгуна, устроившегося на чурбаке. Из-за малого роста драгуна прозвали Аршин.

— Думается мне порой, господа, — говорит Аршин, — в этих украинских снегах сложим мы свои молодые кости. А мне этого вовсе не хочется — я еще пожить хочу. Коли сделают Чехию республикой, куплю себе надел в императорском Конопиштском поместье. Пахать буду днем и ночью — главное, это ведь будет мое. Вряд ли от этого бедняга Фердинанд и его благороднейшая супруга перевернутся в гробу…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: