Левый мотор запустился сразу, с первой искры, а вот второй, как на грех, запускаться не захотел, что-то закапризничал, и Кирилл, побившись с ним минуту-другую, начал нервничать и бросать тревожно-искательные взгляды то на приборную доску, то на старт, куда уже вырулила почти вся эскадрилья, то на Шельпякова, а когда мотор, наконец, все же подал голос, с ужасом обнаружил, что на стоянке они остались совершенно одни, вся эскадрилья уже поднялась в воздух и потянула на юг, в сторону Шуг-озера, как было предусмотрено приказом командира полка: там находился запасной аэродром, на котором, в случае чего, можно было и приземлиться. Кириллу стало немножко не по себе, когда он представил, что им придется утюжить воздух в одиночку да еще неизвестно где, и излишне резко вырвал свою застоявшуюся «семерку» из капонира и почти на полном газу порулил на старт.
За ночь небо над аэродромом почти наглухо закрыло облаками, и когда он, уже на высоте триста метров, сделал второй разворот, эскадрильи так и так не увидел, и, верно, как раз из-за этих самых облаков. Не увидел ее и Сысоев, как ни вертел туда-сюда головой. Правда, облака были невысокие, их нижняя кромка едва не задевала за штырь антенны над кабиной, и если их пробить, обзор бы улучшился и отыскать эскадрилью тогда уже не составило бы, пожалуй, особого труда, но пробивать облачность Кирилл пока не стал, понадеялся догнать эскадрилью чуть дальше за аэродромом, где облака, как ему показалось, были реже и светлее. Он только попросил Горбачева попробовать связаться с Рыбниковым по рации или, на худой конец, с землей и, прибавив моторам обороты, но не затяжеляя винтов, взял чуть правее, как раз по направлению к ложному аэродрому, а свой, еще довольно хорошо просматривавшийся, но уже притихший, затаившийся и потому казавшийся безжизненным, оставив слева по борту. Но за аэродромом эскадрильи тоже не оказалось, и он, обменявшись знаками с Сысоевым, решил тогда выходить наверх, за облака, благо здесь, вблизи ложного аэродрома, они, облака, были не такие уж зловеще угрюмые и плотные, как над своим. Неторопливо взяв штурвал на себя и почувствовав лопатками через тонкую гимнастерку возбуждающую неподатливость бронеспинки, он одновременно почувствовал вдруг и какое-то еще смутное, но явно портившее настроение беспокойство, словно полез в облака на свою же беду, которая его там только и поджидала. Вокруг, как всегда в облаках, было покойно, сумрачно и убаюкивающе однообразно, а ему, охваченному этим беспричинным беспокойством, показалось даже, что машина вдруг предостерегающе попросилась назад, не захотела или забоялась идти дальше в эту беспросветную муру с задранным носом, хотя они, облака, не пенились и не кипели возмущением под этим ее задранным носом и острыми лопастями винтов, а, наоборот, равнодушно уступали дорогу. И еще ему почудилось на какое-то время, что и моторы вдруг взяли другую, что-то уж слишком низкую и жалостливую ноту. Но это беспокойство уже не могло повлиять на его решение вырваться наверх, а потом оно было настолько мимолетным, что он о нем тут же начисто забыл, как только впереди, прорезав плексиглас кабины, вспыхнул бледный еще, мутноватый просвет. Правда, дальше и выше виднелись новые облака, причем уже опять плотно сбитые, но в свете боязливо подступающего сюда утра он не увидел в поведении машины и гуле моторов уже ничего подозрительного — и моторы, и машина вели себя теперь вполне безбоязненно, спокойно, и ему, почувствовавшему себя тоже спокойным и уверенным, даже захотелось коротким движением штурвала и секторов газа подстегнуть свою «семерку» и еще выше задрать ей нос, чтобы, наконец, вырваться на ничем не ограниченный небесный простор и отыскать эскадрилью, в которой, конечно же, его хватились. И он бы сделал это, если бы в самый последний момент, уже сдавив ладонью холодные шарики секторов газа, не увидел, к своему ужасу, как слева в этот же просвет в облаках, грозя разнести все в пух и прах, ворвался какой-то одномоторный, похожий на вспухшее облако, самолет. Это было так неожиданно, что он, еще не поняв даже, чей это самолет, свой или вражеский, невольно толкнул штурвал от себя, будто решив уступить тому дорогу, но когда самолет, как бы разорвав острием своих крыльев свою же собственную тень, оказался почти рядом, уже в створе левого мотора, и, будто намеренно пугая, выставил напоказ свои уродливо растопыренные «ноги» в дюралевых обтекателях, он уже, наоборот, хотя и чисто инстинктивно, хватанул штурвал на себя и чисто же инстинктивно припечатал большой палец к гашетке пулеметов — самолет был явно вражеский. Правда, крестов и свастики на нем Кирилл еще не видел, но ему хватило и этих вот чудовищно торчавших из «живота» «ног», чтобы безошибочно определить, что это был никто иной, как «юнкерс-87», или «лаптежник», как его называли наши летчики за неубиравшиеся шасси. Но как он, этот «лаптежник» очутился здесь, да еще один, было непонятно: может, оторвался в облаках от группы, которую, вполне возможно, перехватили и рассеяли наши истребители, и заблудился, а может, специально подкарауливал его, Кирилла, и на какое-то мгновение Кирилл оцепенел. У него появилось ощущение, что «юнкерс» сейчас довернет — ему показалось с испугу, что в этот миг он даже различил в кабине злорадно улыбающееся лицо немецкого летчика — и продырявит его насквозь с первой же очереди. Но оцепенел только на мгновение — уже в следующую секунду, хотя бледность и не успела стечь с его щек, он налился уже таким спокойствием, что даже ощутил, как на его правом виске вспухла и забилась жилка, отсчитывая удары сердца, а сердце — он это тоже вдруг почувствовал необыкновенно четко — больше не теснило грудь, а билось ровно и свободно как, пожалуй, не билось никогда в жизни. Во всяком случае, если бы у Кирилла нашлось время, он обязательно подивился бы этому своему необычному спокойствию. Но времени у него уже не было, «юнкерс» в этот миг, будто в слепой ярости, уже таранил своим железным лбом сетку его прицела, и он, почти не целясь, только как-то неестественно подтянув живот к позвоночнику, чтобы, верно, не сбиться с дыхания, а точнее — совсем не дышать, с тем же спокойствием и невозмутимостью, словно перед ним был не заклятый и опасный враг, которого надо было обязательно уничтожить, а обычная деревянная мишень на полигоне для воздушной стрельбы, деловито нажал на гашетку.
Очередь, если бы он ее услышал, получилась длинной, намного длиннее, чем было надо. Но он ее не услышал. Больше того, сначала ему показалось даже, что пулеметы, хотя машину и забило тут же нервной дрожью, вообще не сработали. Но когда спустя какое-то время — секунду-две, а может, целых три — в нос ему остро ударило дымом и гарью, понял, что на пулеметы грешил зря.
Это вот в основном все и решило.
Правда, наказания Кирилл все равно не избежал. Но что ему было это наказание — все-то выговор в приказе по полку, а не трибунал и вечная потеря неба, — когда в дивизии теперь только и говорили, что о сбитом им «юнкерсе». Даже командир полка, и тот, говорят, не сдержался и в присутствии рядовых летчиков заявил:
— Отчаянная головушка этот Левашов. Я никогда в нем не сомневался. Прирожденный летчик!
Правда, потом командир спохватился и добавил, чтобы люди, а их вокруг было немало, не подумали, что это было полное отпущение грехов Левашову:
— Но дисциплина есть дисциплина, и наказание от него не уйдет.
Конечно, выговор, да еще в приказе по полку, объявленный на общем построении, при соблюдении всех формальностей, к тому же остающийся в личном деле и летной книжке летчика до гробовой доски, — тоже было не так уж мало, и получи его Кирилл сразу же, то есть в тот же день или вскоре, а не после того, как неожиданно даже для самого себя стал героем дня, он отнесся бы к нему не так уж безболезненно, как отнесся теперь. А теперь, выслушав приказ в полном молчании, он только нервно сдвинул брови, ну и потом еще, это уже после построения, ни за что ни про что взъелся на Сысоева, когда тот полез к нему со своими утешениями. И — все, больше ни горечи, ни обиды, только разве злая, в первый миг, радость, что все же не трибунал, а небо. И неспроста. Ведь что бы там ни говорили, а этот его отчаянный эксперимент с деревьями, хотя и квалифицировался в приказе как грубейшее нарушение летной дисциплины, все равно в глазах большинства летчиков, особенно молодых, оставался, как и случай с «юнкерсом», своего рода подвигом, а не нарушением НПП[6] или воздушным хулиганством. И многие летчики это не скрывали, даже открыто, правда, только не в полный голос, поговаривали, что за такие дела надо не наказывать, а поощрять, уж если не орден, так медаль-то «За отвагу» он, дескать, как-нибудь заработал. Да и командир полка, подписывая этот приказ на выговор, тоже в душе, быть может, — как Кирилл теперь, немножко избалованный общим вниманием, начал подозревать, — одобрял его поступок, а если и не одобрял, то все равно не шибко-то и возмущался — командир тоже был летчиком, тоже ходил на задания и не мог не понимать, как важно было знать самые потаенные возможности машины, чтобы их использовать, когда придет нужда.
6
Наставление по производству полетов.