Екатерина Павловна усадила Дурсун в третьем ряду, где не все ещё места были заняты, и сейчас же ушла к Сурай за кулисы.
Театр гудел, как все театры перед началом спектакля или концерта. Дурсун смотрела на занавес, по сторонам, оглянувшись назад, увидела перед собой множество лиц, и ей страшно вдруг стало за дочь.
«Да как же она, такая простушка из села, будет петь перед таким народом? Вот отчаянная голова! А ну как все начнут смеяться над ней?.. Ай, боже мой!..»
И она с тоской посмотрела на занавес, за которым где-то там волновалась бедняжка Сурай, и опять оглянулась, и тут привлёк её внимание высокий, плотный седой мужчина в белом пиджаке с поблёскивавшим золотым значком на груди. Он неторопливо и важно шёл от двери между рядами, чуть улыбался и кланялся кому-то то направо, то налево. Его, видимо, знал весь город. Вот он подошёл к третьему ряду, посмотрел на билет и сел рядом с Дурсун.
«Должно быть из министерства…» — подумала она.
Рядом с ним скоро села красивая, хорошо одетая женщина и ещё какие-то люди. Он дружески поздоровался с ними и заговорил о чём-то, повернувшись спиной к Дурсун.
Прозвенел второй звонок, потом третий. Огни в театре погасли, и как-то ещё ярче заиграл пламень занавеса, освещённого сверху и снизу.
Занавес дрогнул, разделился посредине надвое, и обе половины плавно поплыли влево и вправо, открывая сцену, в глубине которой стояла молодёжь в два ряда, впереди девушки, позади парни, а перед ними стоял человек лет тридцати пяти в чёрном костюме и с длинными кудрями, окаймлявшими высокий смуглый лоб.
Дурсун быстро пробежала глазами по ряду девушек и не нашла свою Сурай.
В зале захлопали в ладоши. Кудрявый человек поклонился, повернулся спиной к публике, энергично вскинул руки, и девушки и парни разом запели торжественно и стройно о партии — вдохновительнице наших побед.
Потом другие юноши и девушки уже поодиночке играли на рояле и пели. Дурсун слушала их с умилением и время от времени посматривала на своего соседа. Он держался строго, спокойно и даже равнодушно глядел на сцену, как будто уже ко всему привык и его ничто не удивляло. Когда все хлопали в ладоши, он только поворачивался к своей соседке и говорил ей что-то, пожимая плечами. Ему, видимо, всё это не нравилось.
Но вот на сцену с двух сторон, как бабочки, выпорхнули балерины с голыми плечами, с голыми ногами, в одних лёгких юбочках выше колен, и вихрем закружились в многоцветном ярком свете прожекторов.
— Ай, боже мой! Да что ж это?.. — невольно вырвалось из груди Дурсун.
Сосед повернулся к ней и улыбнулся.
— Не нравится, бабушка? — спросил он тихо густым певучим голосом.
— Да они же голые!..
— Нет, — наклонившись к самому уху, сказал сосед. — Они все одеты, все в трико. И вы посмотрите, как это красиво.
Старуха успокоилась и смотрела, уже не отрывая глаз.
А девушки на сцене под звуки рояля то кружились и легко взлетали в воздух, как пёстрые бабочки, то плавно плыли, как белые лебеди, грациозно покачивая руками, как крыльями, го замирали, разметавшись по сцене, как цветы, то снова стремительно кружились, как хлопья снега, взметённые вихрем. Вот они порхнули в разные стороны и исчезли со сцены, как сои.
Раздались бурные аплодисменты.
— Ну правда же хорошо, бабушка? — спросил Дурсун сосед и тоже захлопал в ладоши.
Рукоплескания стихли, а на сцену вышла Сурай. В новом, только что купленном белом платье Дурсун не сразу узнала её. Она показалось ей какой-то другой, серьёзной, бледной, как будто выше ростом и старше годами.
У Дурсун сжалось сердце от страха за любимую дочку, и она жалко посмотрела вокруг, как бы ища у кого-то защиты.
Следом за Сурай вышла Екатерина Павловна в строгом чёрном платье и села за рояль.
«Ну, слава богу! — вздохнула Дурсун. — С Екатериной Павловной ей не так уж страшно будет…»
А Сурай стояла посреди сцены почти у самой рампы и ждала, когда стихнет в зале. Но вот она повернула голову к Екатерине Павловне, чуть улыбнулась и кивнула ей. Сурай, волнуясь, провела языком по губам и запела «Жалобу Шасенем».
Чистый, нежный, звучный голос её легко пронёсся по залу, и Дурсун чуть не заплакала. Она так разволновалась, что и не слышала, что там поёт дочь, и хорошо ли, плохо или она поёт, а только видела перед собой её лицо, которое стало вдруг каким-то иным, особенным, полным такого огня, скорби и страсти, что Дурсун испугалась: «Господи, да что же это за наваждение такое?.. Уж Сурай ли это?..»
А Сурай пела с таким самозабвением, с такой силой чувства, как никогда ещё в жизни.
Когда она кончила петь, сразу послышался такой громкий грохот и крик, что Дурсун вздрогнула. Ей показалось, что всё вокруг неё рушится, как во время землетрясения, и оттого-то и вопят все в смятении.
Даже сосед её и тот встал, захлопал в ладоши и крикнул:
— Браво! Браво!
Потом повернулся к Дурсун и, продолжая хлопать, сказал ей громко:
— Ну вот, это другое дело! Тут есть о чём говорить, И откуда столько чувства у такой девочки? Вот что значит артистическая натура. Сразу видно…
Дурсун слушала это, смотрела на Сурай, которая всё ещё стояла на сцене, со счастливой и смущённой улыбкой кланялась народу и всё дальше и дальше уходила куда-то в туман, оттого что глаза Дурсун всё больше и больше застилали слёзы.
Занавес опустили. В зале вспыхнул свет. Народ встал, загудел и задвигался. Сосед Дурсун и женщина, сидевшая с ним рядом, пошли к выходу. Дурсун видела, как народ почтительно расступился перед ними и пропустил их вперёд.
Дурсун вытерла слёзы и не торопясь пошла следом за толпой. Она слышала, как часто повторялось имя её дочери, видела возбуждённые, как бы подобревшие, светлые лица и вспомнила слова Вели-аги: «Э, нет, Дурсун! Песня — это великая сила…»
Она вышла из театра и побрела к той двери, откуда выходили обычно одни артисты и откуда должны были выйти Сурай и Екатерина Павловна.
Когда Дурсун подошла к условленному месту, она оказалась в таком же трудном положении, как и перед началом концерта. У дверей полукругом стояла большая толпа.
Дурсун зашла с одной, с другой стороны и всюду натыкалась на плотно сомкнутые спины.
«Ай, боже мой! — заволновалась она. — Да как бы мне тут не потеряться? Ночью одна-то я и дороги теперь не найду…»
Но вот в двери, возвышавшейся над толпой, показалась Екатерина Павловна, а за ней и Сурай. Девушка остановилась на минуту, посмотрела вокруг, увидела Дурсун, замахала рукой и крикнула:
— Мама! Мама! Мы здесь!..
И сейчас же кто-то захлопал в ладоши, приветствуя Сурай, сходившую вниз по лестнице, а молодые люди, стоявшие перед Дурсун, вдруг повернулись к ней и расступились.
— Мать Сурай!..
— Где? Где?
— Да вот старушка идёт!
— Смотри! Смотри! Мать Сурай!..
Услышала Дурсун шёпот у себя за спиной. Отсвет лампы пал на неё, и теперь уж все вытягивали шеи, чтоб посмотреть на старушку, которую только что никто и не замечал.
Наконец она протиснулась к Сурай и увидела того высокого седого человека, который сидел с ней рядом. Он ласково смотрел на Сурай и говорил ей, видимо, что-то такое хорошее, лестное, что лицо её так и светилось от радости.
Екатерина Павловна, тоже светлая, помолодевшая, взяла Дурсун за плечи и сказала:
— Познакомьтесь! Это мать Сурай… А это, Дурсун, наши знаменитые оперные певцы…
И она назвала фамилию певца, которого Дурсун не раз уж слышала по радио и которым так всегда восхищались Аман, Сэльби и Сурай.
Седой человек поклонился и пожал руку Дурсун с такой почтительностью, как будто она, скромная старуха, колхозница, была не простая смертная, а тоже сделала что-то великое для народа.
— Я в восторге от вашей дочери, Дурсун-эдже! — сказал он с большой теплотой. — У неё всё есть — и голос, и слух, и музыкальность. Она будет превосходной певицей, только ей надо ещё учиться и учиться…
— Слышите, Дурсун? Это говорит самый строгий судья, перед которым трепещут все певцы Ашхабада. Теперь мы с вами можем быть совершенно спокойны за судьбу Сурай, — взволнованно и весело сказала Екатерина Павловна и крепко обняла Дурсун.