Свечка осветила полную обнаженную женскую руку, свисавшую с нижней полки, и тугой узел темных волос. Белобров отвернулся, будто подглядел недозволенное, кровь сразу забухала в ушах. Он торопливо стянул сапоги, подтянулся и сел, а потом лег на верхнюю полку.

— Это какая станция? — громко спросил в коридоре сонный голос.

И зазвенело ведро. Под полом длинно заскрипело, поезд тронулся, впереди заухал паровоз.

Все было хорошо. Колеса уютно скреблись под полом. Он был жив, почти здоров, и ехал домой, домой… Не совсем, конечно, домой, а в гарнизон, но ведь гарнизон был его домом, и поэтому же, конечно, он ехал домой, к дорогим и милым друзьям, а чувство непонятной, ни с чем вроде бы не связанной тревоги нарастало, не давало не только уснуть, но даже мешало лежать, и главное, что истоки этой тревоги были какие-то конкретные, она, эта тревога, словно включилась в нем где-то, когда он садился в вагон. Ведь вот он на перроне, и проводник держит под мышкой фонарь, и ее, этой тревоги, нет, ну совершенно нет, абсолютно, а вот он идет по черному коридору и. подталкивает ногой впереди себя мешок, и она, эта тревога, бьет и бьет его по затылку.

— Психом становлюсь, — вслух сказал Белобров и даже хохотнул, так это было непохоже на него — сделаться психом.

Он соскочил с полки, стараясь не смотреть на голую женскую руку и шею, которые скорее угадывались в темноте, надел ботинки, провел ладонью по лицу и вышел в коридор. Занимался рассвет, затемнение было поднято, поезд полз вдоль крутого холма и, кроме красно-бурой травы да мокрого песка, ничего видно не было.

Белобров еще раз провел по лицу крепкой ладонью и мимо настороженно посматривающей на него очереди в уборную, мимо яркой печки быстро прошел в тамбур. Дверь с выбитым стеклом, открытое купе проводника, какие-то мешки в нем, человек в зимней шапке, еще одна дверь.

— Скажите… — очень громко сказал Белобров в сырую полутьму тамбура, еще не зная, что он, собственно, хочет спросить.

Замотанная большим платком женщина в глубине тамбура встала, схватилась руками за лицо и заплакала.

— Варя! — крикнул Белобров. — Варя! Это я, Саша Белобров!

Сразу сипло заплакал ребенок, его никто не успокаивал. Старухи с узлов с интересом глядели на Белоброва. Одна из них курила маленькую папироску. Женщина продолжала судорожно, с икотой, плакать и, видно, не могла остановиться.

— Спустись же сюда, Варя, — позвал Белобров.

Варя затопталась на месте, зацепилась ногой и, согнувшись, неловко, боком стала спускаться. Белобров шагнул, чтобы помочь. На ногах у нее были черные довоенные боты, порванные и заклеенные резиной, и при взгляде на эти боты в груди у Белоброва сжало. Он подумал, что нехорошо, нельзя смотреть на эти боты, но ничего не мог с собой поделать. В лицо он ей тоже смотреть не мог.

— У меня туфли есть в чемодане… лодочки, — сказала Варя, — просто здесь холодна в туфлях.

— Что ты, Варя…

— Ты дважды орденоносец, — сказала Варя и протянула ему руку, — поздравляю. И моряком стал.

— Я не моряком, это форма такая… я морской летчик, понимаешь? Видишь, здесь синее?.. Это морской летчик… Форма такая.

— Да, — сказала Варя, — а я вот… Ой, Шурик, — вдруг выкрикнула она, — что же это такое, Шурик?! Какие туфли?! Я на бучильниках работала, белье стирала, у меня тиф был и карточки пропали, и колечко мамино, у меня вся голова побрита, у меня мама умерла и Лена, я тебя в Ярославле увидела, когда ты в поезд садился. Я три дня ничего не ела, Шурик, миленький…

— Во дает, — произнес из глубины тамбура простуженный старушечий голос, — а сама горбушку жевала…

— Какую горбушку, — тонко закричала Варя старухе, — какую горбушку, что вы все врете! Это же корочка, корочка была, зачем вы слушаете, ну зачем вы, зачем вы слушаете!.. Ну какую, какую горбушку… Я же с вашим ребенком всю ночь… Посмотри, Шурик, — она вдруг рванула с себя платок, потом второй, белый, и обнажила под машинку стриженную голову.

— Прекрати, Варя, — Белобров схватил платок, накинул ей на голову, попытался замотать, а потом схватил всю в охапку, толкая впереди себя, распахнул ногой дверь и втащил в вагон.

Вагон обдал их жаром. Белобров ногой открыл купе проводника и, вытаскивая из кармана мятые деньги, пытался запихнуть их проводнику за пазуху. Потом взял с мешка красную потрепанную фуражку и высыпал туда пачку папирос.

— На вот, — бормотал он, — возьми, да ну возьми, говорю, надо девушку из тамбура забрать на мое место… Понял? Я в тамбуре поеду, понял?

А-а-а-а!.. — вдруг заорал паровоз. Наверху забила какая-то железка, вагон мелко затрясло, и лица проводника, и Вари, и Белоброва затряслись тоже. За дождливым окном проползала маленькая станция, и бабы у большого костра напряженно вглядывались в окна медленно проходящего вагона.

А-а-а-а — опять закричал паровоз.

Часов в пять утра гвардии старшина Черепец проснулся, вздохнул от горячечно счастливого сна и свесил голову с верхней койки. Воздушный стрелок Пялицин спал внизу, и выражение лица у него было сердитое. Он сполз, сел на корточки перед спящим Пялициным, босой, в сером толстом флотском белье, наклонился, негромко прокукарекал прямо ему в ухо и, уставившись на него, стал ждать. В лице Пялицина что-то дрогнуло, оно как бы разгладилось, и тогда Черепец громко и очень натурально замычал коровой. Как обычно, маленькое лицо Пялицина вовсе разгладилось, он заулыбался и зачмокал губами. В лад храпела казарма. Пожилой татарин из команды пронес уголь.

Черепец натянул ватные штаны и отправился в гальюн курить. Здесь было холодно, форточка в закрашенном белой краской окне была открыта, и в ее квадрате жестким неживым светом светился месяц. Далеко на Восточном аэродроме механики уже гоняли моторы. Черепец задумчиво пустил струю дыма прямо в месяц и неяркие белые звезды.

В это же утро гвардии капитан Веселого, проснувшись, сразу вспомнил, что он уже больше года женат, и потянул Шуру к себе. Шура вдруг рассердилась и сказала, что, во-первых, уже не спит ребенок, а во-вторых, он вчера дал слово офицера, что сбегает за молоком, а теперь проспал и что нет, нет и нет…

Сама же резко села на кровати, отчего любимая рубашка у нее под мышкой разорвалась.

Ребенок в бельевой корзинке рядом с кроватью действительно не спал, а укоризненно смотрел на Веселаго; Веселаго стало неловко, и он предложил Шуре ненадолго накрыть корзинку крышкой, тем более, что сегодня ее, Шурин, день рожденья. Но на «крышку» Шура совсем рассердилась, а на «день рожденья» сказала, что это ее день рожденья, а не его день рожденья, а его день рожденья в августе, и если это действительно ее день рожденья, то вместо всего этого лучше делать, как ей лучше, а не как ему лучше, и сходить за молоком, как Звягинцев. И ушла на кухню.

Плотников и Настя уже встали, и Настя жарила оладьи. Веселаго тоже обиделся, засопел, вызвал Шуру из кухни, в коридор, где и сказал страшным шепотом, что вот когда его собьют, вот тогда он, Веселаго, посмотрит.

— Дурак, — сказала Шура. — Какой же большой дурак, ужас один!

В кухне захохотал Плотников.

Внизу загудел аэродромный автобус.

На Восточном аэродроме, в получасе ходьбы отсюда, механики уже гоняли моторы. Здесь же, на Западном, было еще тихо.

— А вот мне важно, где бродит бензозаправщик… а вот мне не важно, что у вас один каток— прокричал чей-то одинокий голос.

Краснофлотец понес два ведра кипятка, девушки мыли санитарную машину.

Построение летного состава гвардейского минно-торпедного полка закончилось, летчики шли к самолетам. На поле выезжал каток, и летчики помоложе запрыгивали на него и ехали, цепляясь друг за друга.

Рассветало, как рассветало здесь в эту пору года — день начинался ясный, с облачками на бледно-желтом небе. К заливу тянулись чайки. С Восточного взлетели два истребителя и пошли высоко в небе кругами. Была хорошая погода и можно было ждать «гостей». Каток и идущих летчиков догнал бурый аэродромный «пикапчик».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: