Силы жизни, жажды жизни много в нем было в те годы. На одном сборище таком встретил он у нас тихую барышню с леонардовскими глазами, из старинной дворянской семьи… Вера Николаевна Муромцева жила у родителей в Скатертном, училась на курсах, вела жизнь степенную и просвещенную. С женой моей была в давнишних добрых отношениях.
Тот вечер закончился частью в Литературном Кружке, частью в Большом Московском — очень поздно, и вряд ли мог кто-нибудь тогда подумать, что недалеко время, когда обратится Вера Николаевна Муромцева в Веру Николаевну Бунину.
Но это именно и случилось. И весной следующего года уехали они в дальнее путешествие.
Помню чтение «Астмы» в доме Муромцевых, в комнате Бунина с гильзами, табаком — комнате как бы помещичьего дома (только ружей на стене не хватало, да легавой собаки). «Деревню» читал автор несколько вечеров, в столовой, под висячей лампой, тоже по-деревенски. Слушали: брат Юлий, Телешов, покойный Грузинский, да мы с женой. Это было уже другое — новая полоса в писании его, да и в жизни иное пришло. Он креп, рос, временно отходил от лиризма более молодых лет. Через два-три года выбрали его в Академию по разряду изящной словесности, и мы бурно отпраздновали это событие в московской «Праге». Несколько позже — 25-летний его юбилей, тоже очень торжественно, на всю Москву, чуть не целую неделю. Это значит — уже «маститый», академик.
Жизни же наши шли, как кому полагалось. Вместе приближались мы к рубежу, в грохоте и огне которого погибло все прежнее — кроме таинственных следов в памяти и душе. К ним и обращаешься теперь, как бы из другого мира.
ЮЛИЙ БУНИН
Москва богата улицами, переулками. Их имена порой причудливы. «Середа» применила этот словарь к шуточным кличкам своих со-членов. Телешов назывался «Угол Денежного и Большой Ленивки», Сергей Глаголь (за красноречие) — «Брехов переулок», Гольцев — «Бабий городок», Андреев — «Ново-Проектированный». У Ивана Бунина прозвища не было, но его брата Юлия с отдаленных времен окрестили «Старо-Газетным» переулком.
Юлий Алексеевич никогда в Газетном не жил и в газетах не писал. Он был редактором журнала «Вестник воспитания» из Староконюшенного переулка. Знающие говорили, что это лучший педагогический журнал. Мы, несведущие, могли только утверждать, что журнал помещался по левой стороне Староконюшенного, во флигеле особняка Михайлова. Юлий Алексеевич всегда сидел в своей квартире-редакции — на стене св. Цецилия, — читает рукописи, пьет чай и курит. Из окна видна зелень Михайловского сада, в комнатках очень тихо, если зайти часов в двенадцать, то весьма вероятно, что там и Иван Бунин, и что они собираются в «Прагу» завтракать.
Юлий Алексеевич невысок, плотен, с бородкой клинушком, небольшими умными глазами, крупной нижней губой, когда читает, надевает очки, ходит довольно мелким шагом, слегка выбрасывая ноги в стороны. Руки всегда за спиной. Говорит баском, основательно, точно продалбливает что-то; смеется очень весело и простодушно. В молодости был народовольцем, служил статистиком, а потом располнел и предстал законченным обликом русского либерала.
— Юля, — кричала ему в Литературном Кружке веселая молодая дама. — Я вас знаю, вы из либерализма красную фуфайку носите!
Юлий Алексеевич подхохатывал своим скрипучим баском и уверял, что это «не соответствует действительности».
Был он, разумеется, позитивистом и в науку «верил». Жил спокойной и культурной жизнью, с очень общественным оттенком: состоял членом бесчисленных обществ, комиссий и правлений, заседал, «заслушивал», докладывал, выступал на съездах, и т. п. Но пошлостей на юбилеях не говорил. Нежно любил брата Ивана — некогда был его учителем и наставником, и теперь жили они хоть отдельно, но виделись постоянно, вместе ездили в Кружок, на Середу, в «Прагу». На Середе Юлий Алексеевич был одним из самых уважаемых и любимых со-членов, хотя и не обладал громким именем. Его спокойный и благородный, джентльменский тон ценили все. Что-то основательное, добротное, как хорошая материя в дорогом костюме, было в нем, и с этим нельзя было не считаться. Когда Середа выступала как-нибудь общественно, Юлий Алексеевич всегда стоял во главе.
Он не сотрудничал в «Русских ведомостях», и это странно, ибо именно «Юлий», как мы его дружески называли, являл собой тип «Русских ведомостей», он потому и назывался «Старо-Газетным», что носил в себе воздух, дыхание некоего мира. «Юлий» был мера, образец и традиция. В сущности, по нему одному, по его речи, суждениям, заседаниям, заграничным поездкам, можно было почувствовать всю ту жизнь, все то время.
Узнав об объявлении войны, он впал в тяжелое уныние.
— Мы погибли, — сказал в июле 1914 года брату Ивану. Дальнейшему, видимо, уже не удивлялся. По странному упорству не захотел ехать с братом на юг в 1918 году и остался в Москве — наблюдать гибель мира, к которому принадлежал и под который сам закладывал некогда динамитный патрон.
Нельзя было во времена моей молодости представить себе дня, когда не вышли бы «Русские ведомости». Трудно себе вообразить и то, чтобы Юлий Алексеевич не заседал во флигельке Михайловского дома над корректурами «Вестника воспитания». И однако, все это случилось. Люди с красными флагами выгнали людей в красных фуфайках. «История» предстала в некий час просто и грозно, опрокидывая и давя «джентльменский» уклад, тонкой пленкой висевший над хаосом.
Надвигались страшные зимы 19-20-го годов. Тут не до Середы, не до литературы. Только бы не погибнуть! Середа к этому времени понесла уже большой урон: умер Леонид Андреев, умер и Сергей Глаголь, и Тимковский. Иван Бунин уехал на юг. Я в Москву лишь наезжал, из деревни. Юлия Алексеевича встречал, но не часто. Ни «Русских ведомостей», ни «Вестника воспитания» уже не существовало. «Юлий» был грустен, недомогал. Пальто его совсем обтрепалось, шапочка также. Из Михайловского флигелька его выжили. Что сделали со св. Цецилией? Вероятно, сожгли в печурке (но она ведь и есть дева-мученица). Как и все, жил он впроголодь. В 1920 году, когда я перебрался вновь в Москву, здоровье Юлия Алексеевича было уж совсем неважно. Нужен был медицинский уход, лечение, правильное питание… — в тогдашней-то голодной Москве!
После долгих хождений, обивания порогов его устроили в сравнительно прочный дом отдыха для писателей и ученых в Неопалимовском. Там можно было жить не более, кажется, шести недель. (Место, где написана известная и, в своем роде, замечательная «Переписка из двух углов» Вяч. Иванова и Гершензона, — тоже памятка русских бедствий.) Раза два ему срок продлили, но потом пришлось уступить место следующему, перебраться в какой-то приют для стариков в Хамовниках.
Я был у него там в теплый июньский день. «Юлий» сидел в комнате грязноватого особняка, набивал папиросы. На железных кроватях с тоненькими тюфячками валялось несколько богаделенских персонажей. Мы вышли в сад. Прошлись по очень заросшим аллеям, помню, зашли в какую-то буйную, глухую траву у забора, сидели на скамеечке и на пеньке. «Юлий» был очень тих и грустен.
— Нет, — сказал на мои слова о брате, — мне Ивана уже не увидеть.
Этот светлый московский день с запущенным барским садом, нежными облаками, с густотой, влагой зелени, с полуживым Юлием Алексеевичем, остался одним из самых горестных воспоминаний того времени. Через несколько дней «Юлий» обедал у меня в Кривоарбатском. Обедал! В комнате, где жена стряпала и стирала, где я работал, а дочь училась, он съел тарелку супа и, правда, кусочек мяса.