— Так и забыла покормить, — и уже виновато пояснила: — Мой-то, понимаешь, яйца любит, вот я и держу… пока можно. Ты мойся, мойся.

Она выскользнула, за дверь и весело, совсем по-деревенски позвала:

— Цып, цып, цып!..

Валя усмехнулась и начала умываться. Дуся явно жила для другого, но, кажется, и для себя. Так вот как, где найти эту самую черту, грань, на которой бы слились эти две жизни — жизнь для себя и жизнь для других. Слились так, чтобы самой понять: все, что я делаю, — все для других, но это — мое счастье.

4

В те трудные рассветные часы под глухое ворчание засыпающей войны и торжествующе домовитый петушиный крик Валя успела привести себя в порядок, оставив Дусино белье нетронутым. Принесли неизменную водку, залитую свежими яичками картошку и выставили обязательную тушенку. Умытый Осадчий доложил о прошедшей ночи и, в упор глядя на Валю, спросил:

— Мину эту ты отложила, Викторовна?

— Да, я.

Она объяснила, почему сделала это, и хотя объяснение было совершенно правильным, никто на него не обратил внимания. Для всех было важно то, что она сделала что-то не так и это что-то чуть не привело к беде. На этот раз Валя поняла это и мучилась молча. Подполковник из разведотдела, штаба армии примирительно пробасил:

— Ну что ж… Со всяким на первых порах случается.

Осадчий согласно кивнул головой, радуясь оправданию проступка. Подполковник недобро покосился на него, словно показывая, что прощение законно для молодого подчиненного, но для него, командира, прощения еще нет. Ведь это он плохо научил и воспитал Валю, и вот она допустила этот проступок. И Валя, и Осадчий поняли этот безмолвный упрек.

— Меня интересует: что вы слышали у немцев? — спросил Онищенко.

Валя рассказала. Онищенко потер лицо маленькими белыми руками и решил:

— Что ж, может, и в самом деле эта история с миной нам на руку. Но вы точно помните, что немецкий лейтенант говорил о проходе в районе высотки?

— Точно. Я отлично знаю его голос. Знаю даже, как прозвали его солдаты…

— А как? — спросил подполковник.

— Мне… я… в общем, это не совсем удобно и… и смешно, — покраснела Валя.

Офицеры засмеялись, скорее, над Валей и ее смущением, чем над гитлеровцем со смешным и, видимо, позорным прозвищем, и забыли об этом.

Деловые разговоры оборвались, стали шутить, уговаривая Валю выпить, но она отказалась, а Осадчий немного выпил, степенно вытер рот тыльной стороной ладони и не спеша стал закусывать.

Когда стекла в землянке заалели, офицеры поднялись из-за стола и, как их ни уговаривала гостеприимная Дуся, собрались уходить. Валя и Осадчий тоже поднялись. Кузнецов распорядился:

— Радионова, можешь быть свободна. Осадчий, со мной.

Они ушли.

Дуся озабоченно и тревожно посмотрела в алеющее окошко и покачала головой:

— Припозднилась я — в засаду вылазить будет трудно.

Быстро натягивая на себя маскировочный костюм, подпоясываясь и цепляя на ремень гранаты и лопатку, она деловито уговаривала:

— Ты оставайся, оставайся. Поспишь здесь, а там и пойдешь. — Но по ее тону Валя поняла, что Дусе не хотелось, чтобы Валя осталась в землянке: ведь в ней должен отдыхать Колков. И она ушла.

Густо-зеленый, еще влажный и поэтому розовато поблескивающий лес был покоен и радостно голосист. Теньканье и трели, скрип и стуки, невнятные песни и дробный автоматный перестук мирно переплетались и уживались в его глубине. Дышалось легко и бодряще, ступать по прибитым росой петляющим дорожкам казалось удовольствием. Солнце еще не поднялось, но все небо над головой было уже теплым, живым, и даже заблудившееся облачко в вышине, пылая розовыми боками, казалось, бросало вниз струистую теплоту.

Но Вале было холодно. Она часто ежилась и зябко передергивала плечами. Перед выходом на основную дорогу из низкого пологого оврага потянуло резкой свежестью. Валя вздрогнула особенно сильно, глубоко напряглась, чтобы сдержать дрожь, и вдруг почувствовала облегчение: озноб пропал. Тело стало легким и сильным, как после купания в холодной проточной воде. И почти в ту же секунду все вокруг вспыхнуло и заискрилось. Лес пронзили поперечные полосы света, легкого, невесомого, в котором медленно проплывали остатки розоватого тумана. Самыми красивыми были капельки росы на кончиках сосновых игл, кристально чистые, прозрачные и в то же время искрящиеся радужными шариками.

Только в пологом овраге пока ничего не изменилось: все так же недвижимо стояла дымчато-зеленая трава, а над местами, где к поверхности пробивались еще не родившиеся родники, висели розоватые плешинки тумана. Но солнце быстро выбиралось из пригоризонтной дымки, его лучи все смелее продирались сквозь лесную чащобу, разрубая ее косыми резкими ударами теней. Воздух нагревался, птичий щебет усиливался, и в пологом овраге все убыстрялось таинственное и прекрасное превращение.

Росная дымка на травах свертывалась, и крохотные крупинки воды, сливаясь в капли, обмывали и очищали молодые, сильные стебли, и они все ярче и все победней зеленели, встряхиваясь и выпрямляясь. Плешинки тумана теряли розоватость, хмурились и расплывались в воздухе. Воздух в овраге очищался, его резкая свежесть пронизывалась тонким, возбуждающим запахом прошлогоднего тлена, мокрой земли и цветов. Как раз в эти минуты зоревого пробуждения цветы медленно, точно потягиваясь и вздрагивая от предутренней свежести, настороженно раскрывали венчики. И когда пологий овраг запестрел синими, голубоватыми, красными и желтыми точками и штрихами, над Валиной головой с глухим боевым гулом пронесся черно-оранжевый шмель, спикировал на ближний, уже освещенный солнцем цветок и медленно, сладострастно сложил крылья.

Вале почему-то стало стыдно, радостно и немного грустно. Она вспомнила другой лес и другие колонны света, прямые и призрачные, и пожалела, что рядом нет Виктора. К изумительной игре света и теней, красок и полутонов в этом лесу прибавились еще и звуки, тоже изумительные, разные и в то же время единые, как едино звучание оркестра, несмотря на множество инструментов. Да, хорошо, если бы рядом был Виктор. Может быть, он был бы иным, чем в том лесу…

Она грустно улыбнулась и медленно пошла к дороге. Солнце поднималось, и в лесу все сильнее пахло свежей хвоей и цветами. На самой дороге-просеке солнце ударило прямо в глаза. Валя сощурилась, а когда первое внезапное ослепление прошло и она посмотрела на дорогу, совсем близко от нее как вкопанная стояла Лариса. Валя не видела ее лица — Лариса стояла между Валей и солнцем, — но даже ее плотная фигура, с крутыми, почти мужскими плечами и широкими бедрами, вся в солнечном ореоле, казалась радостной и светлой.

Все сразу сдвинулось в Валиной душе, и она почти побежала навстречу Ларисе, чутьем своим зная, что ее подруга-недруг шла к ней. Лариса тоненько всхлипнула и, тяжело стуча сапогами по утрамбованной дороге, бросилась к ней.

Они обнялись, бестолково тыкались губами в росные лица и что-то лепетали друг другу. Когда эти бессвязность и бестолковость показались Вале несколько неестественными и она уже умерила свой пыл, совсем неподалеку с раздирающим, раскатистым хрястом рванул тяжелый снаряд: немцы начинали свой обычный обстрел, по которому можно было проверять часы. Противнику было невдомек, что русские ездовые и шоферы без всяких на то указаний свыше давным-давно приноровились к методической немецкой аккуратности и в отведенное для обстрела время на дороге не показывались.

Но Лариса не знала этого. Она судорожно прижалась к Вале, тоненько ахнула и сразу же вспотела — ее безбровое лицо с тонкими губами и широким носом заблестело и начало бледнеть. Страх и пот словно смывали обычную Ларисину розоватую вальяжность.

После того что пришлось пережить, этот одиночный разрыв был не страшен Вале. Он только насторожил и подстегнул ее. Она повернула Ларису и потащила в сторону от главной дороги, на пешеходную тропку, над которой лишь иногда, по случайности, рвались неизвестно откуда взявшиеся мины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: