Все произошло слишком быстро, чтобы она могла понять что-либо. Она лежала на спине, и на ней лежал тяжелый, обмякший Сева. А лес гудел выстрелами, хрипом и руганью. И эта ругань слегка отрезвила ее. Она попыталась сдвинуть Севу, приподняться и не смогла. Она слышала, как стучали автоматы, как звонко лопались разрывные пули, попадая в деревья, и как глухо звучал их разрыв, когда они попадали в тело. И то, что она поняла это, ужаснуло ее.
Ей казалось, что прошло очень много времени. В борьбе с мертвым Севой она обессилела. Внезапно наступившая тишина испугала ее еще больше, чем выстрелы. Она поняла, что все кончено. Ею овладело полное безразличие, и только боль в неестественно подвернутых ногах напоминала, что она жива. Потом пришло яростное, бешеное возбуждение.
Она должна выбраться из-под мертвого! Она должна драться!
Валя выпростала одну ногу, потом вторую и начала нащупывать под снегом твердую землю, чтобы опереться руками и сбросить мертвого. Но когда правая рука наконец добралась до земли, рядом раздались возбужденные голоса, выстрел, потом второй, третий. Валя замерла. Стреляли из пистолетов. Немцы разговаривали все смелее и даже смеялись. Прислушиваясь к их разговору, Валя поняла, что они ищут недобитых, беспокоятся, не ушел ли кто в лес. Вскоре она услышала, что лыжных следов, идущих в сторону, немцы не нашли. Значит, погибли все. Валя бессильно обмякла. Севин труп шевельнулся, и Валя услышала, как какой-то немец обрадованно сказал:
— Еще трепыхается…
Тотчас же раздался выстрел. Пуля разбила череп Севы и прошла рядом с Валиной головой. Но, даже мертвый, Сева снова прикрыл ее собой.
Потом все тот же немец громко сказал: «Они без документов — разведчики». Вале стало ясно, что немцы уже обыскали трупы и теперь, наверное, не найдут ее, вдавленную в пушистый, глубокий снег.
Она лежала под трупом, то загораясь от неясной надежды, то холодея от ужаса, совершенно отчетливо чувствуя, как волосы на голове шевелятся, словно в них забрались муравьи. Кожа, особенно на висках, почему-то воспалилась, и в затылке огнем жгла медленно блуждающая точка. Это жжение становилось все нестерпимей, все ужасней. Оно заполоняло мозг, и он, казалось, начал трепетать. Это было так страшно, так противоестественно, что Валя не выдержала. Она хотела закричать пронзительно, бездумно — так кричат только сумасшедшие:
— Аа-а-а-о-о-аа-а!
Но она не закричала, а замычала — ей не хватало воздуха.
Она рвала и грызла Севин маскхалат, раскачивала Севу и наконец столкнула его с себя, поднялась и бросилась было в лес, но затекшие ноги не слушались. Она упала лицом в снег и затихла. Ее била мелкая дрожь, во рту было горько, но огненная точка в затылке исчезла, и мозг успокоился. Валя прислушалась к самой себе и постепенно стала понимать, что жива.
Это подняло ее на ноги.
Брезжил рассвет. Деревья стонали и натруженно скрипели. Снег кружился между ними и медленно, устало оседал на ветки, на сугробы, на трупы в белых маскировочных халатах. Запорошенные снегом пятна крови на них стали серыми.
Проваливаясь в сугробы, дрожа всем телом, Валя пошла от трупа к трупу. Они лежали так же, как шли живыми, — цепочкой, змейкой, и почти у всех на белых капюшонах чернели входные отверстия пуль. Немцы были аккуратны. Они для верности простреливали головы даже мертвым. И никого, никого не пожалели.
Валя вспомнила страшные звуки: звонкий разрыв — в дереве, глухой — в теле. Огненная точка в затылке разгорелась, испуганная Валя закричала в голос и упала в снег.
3
Елена Викторовна Радионова всегда подчеркивала, что она из хорошей семьи. При этом она подтягивала живот, выставляла вперед грудь, как солдат по стойке «смирно». Тонкие, уже желтеющие пальцы она крепко сжимала, так что белели суставы, и помещала их между грудью и животом. Седая, все еще красивая голова откидывалась несколько назад, и глаза смотрели строго, испытующе. Елене Викторовне казалось, что эта поза лучше и надежней, чем слова, утверждает значимость «хорошей семьи» — с достатком, со своим московским домом, своим кругом знакомых (она очень любила эти слова: «В нашем кругу», «Человек моего круга»). Но она умалчивала, что собственного дома у них никогда не было, что отец ее был консисторским чиновником, а после революции счетоводом, что он не любил мать, которая умела приторговывать из-под полы.
Но Елена Викторовна отмечала, что отец очень ее любил. Поэтому он покупал ей очаровательные вещицы, которые однажды чуть не погубили ее.
Возвращаясь с Кузнецкого моста, она шла мимо Малого театра. Ее остановил рослый парень и попросил уделить ему минутку. У него были такие отчаянные глаза, что Леночка подчинилась. Они отошли в сторонку. Подошли еще двое, деловито притиснули Леночку к облезлой стене и, деланно, громко смеясь, стали ловко и привычно выворачивать ее карманы, снимать сережки. Она оцепенела от страха, от неожиданности и даже пыталась улыбнуться, но закричать не могла.
Парни уже кончили свое дело, когда к ним подошел четвертый — слегка скуластый, остроносый, с прекрасно очерченными губами и нежным, матовым румянцем на щеках. Из-под лихо заломленной солдатской фуражки выбивался темно-русый чуб. Не вынимая правой руки из кармана шинели, он спокойно сказал:
— Отставить. Положить на место.
Парни сразу поняли, в чем дело, и один из них коротким, отлично отработанным приемом ударил розовощекого головой в лицо. Заливаясь кровью, тот отшатнулся. Трое оставили Лену и бросились наутек. Розовощекий быстро оправился, настиг одного и сбил с ног ударом левой руки, потом выхватил из кармана наган и выстрелил вверх. Второй покорно и привычно остановился. Третий все-таки удрал. Прибежал милиционер, собралась публика, пошли в милицию составлять протокол. Сережки пропали, часики и деньги остались. Леночкиного спасителя звали Виктором, и она увидела в этом предзнаменование. Виктор проводил ее домой, зашел выпить чаю, познакомился с отцом и сразу же подружился с ним.
Отца подкупила необычность его биографии: воевал в Красной Армии, был командиром и вдруг демобилизовался, собираясь стать актером. Глаза отца влажно заблестели, он сбегал к швейцару и притащил самогонки. Подвыпив, отец вдруг рассказал незнакомому человеку то, что он скрывал от всех, — как, мечтая играть на сцене, стал чиновником консистории.
Потом охмелевший отец заснул, и Лена отчаянно целовалась с Виктором. Через пять дней она сказала матери, что вышла замуж. Мать возмутилась. Виктор решил:
— К черту. Надо уходить.
Они ушли и зажили своей жизнью. Она была интересной. Виктор поступил в театр, имел успех. Елена Викторовна была занята дочкой, новым блестящим, обществом, в котором не стеснялись щеголять дворянским происхождением и рассказами о былой, привольной жизни. У Елены Викторовны не было такого прошлого, и она, вначале бессознательно, словно защищая положение мужа, стала выдумывать свою биографию. Отец превратился в гражданского генерала, а мать чуть ли не в миллионершу. Это было так красиво и заманчиво, что Елена Викторовна, ловко перелицовывая на свой лад услышанные от знакомых рассказы, в конце концов сама поверила в них. И чем дольше жила, тем больше верила.
Виктор Иванович, казалось, не замечал этих превращений. Он все сильнее привязывался к дочке, стал брать ее на репетиции в театр.
Валю ошеломили огромные холодные кулисы, пыль, странный запах клея, краски и старого тряпья. Она забилась под исцарапанный рояль и молча смотрела, как ее отец превращается из усталого и немного печального в веселого и бесшабашного моряка-«братишку». Это превращение захватило Валю. И вдруг прекрасную сказку нарушил лысый капризный человек. Высоким фальцетом он закричал:
— Не так, Радионов! Не так. Ведь это бездарно, — и страдальчески поморщился.
Виктор Иванович опять стал самим собой — усталым и печальным. Он отошел за кулисы, но вскоре вернулся. Он опять был «братишкой», весело пел «Яблочко», но двигался разухабистей и часто сплевывал. Вале не совсем понравился этот «братишка». Он напоминал ей тех дядей с бульвара, которые постоянно мешали играть Вале и ее подружкам. Но лысый человек опять закричал фальцетом: