Валя да и другие бойцы и командиры видели эти шлейфы, снующие над ними самолеты, но тоже не придавали им особого значения. Объять все поле боя, все это огромное сражение они не могли потому, что в душе у них была только одна цель — во что бы то ни стало удержаться, не отступить. О движении вперед, о наступлении не то что никто не думал, а просто не верил в него: слишком уж могуча была немецкая контратака.

Гвардии капитан Прохоров отдал последнее приказание: «Стоять насмерть», глубже надвинул каску, проверил, запасной диск и разложил перед собой гранаты. Потом внимательно осмотрел свое окружение и приказал артиллеристам:

— Рассредоточьтесь маленько.

И те, испуганно и торопливо, перебрались в другие окопы. Только после этого, оставшись наедине со своими разведчиками и связистами, комбат доверительно улыбнулся и очень просто сообщил:

— Вот тут, товарищи, и начинается последнее. Кто б ни побежал — стреляйте. Я побегу — меня стреляйте.

И повернулся к наступающему противнику.

И странно, до этой минуты грохот разрывов мешал сосредоточиться, все глушил и пригибал. А после этих слов все было отрезано и очищено. Теперь ни у кого не оставалось сомнений в собственной смерти, вернее, даже не смерти — о смерти солдат старается не думать, — а о собственном небытии. Причем небытие это наступило сейчас же, здесь же, в этих самых глубоких минометных колодцах — окопах, соединенных отличными, прикрытыми сетками ходами сообщения. Ничто уже не существовало на свете: ни солнце, ни травы, ни люди, ни далекие дома, ни даже страна. Оставалась только Родина, сузившаяся до самого маленького предела, и невесомый, нечеловеческий человек, весь подавшийся навстречу врагу и, значит, смерти. Но смерти никто не видел, и, значит, ее не было.

Было небытие.

Только общими усилиями оставшихся в живых можно было восстановить общую картину этого боя, но деталей его и перипетий так никто и не установил.

Иногда окружающее словно вспыхивало, и сознание отмечало совершенно неважные детали: перебегающего панцирника, у которого за пазухой гремели сплющенные о панцирь автоматные пули, но какой он был — раненый или здоровый, молодой или старый, — сознание не отмечало; внезапно взорвавшийся танк, от которого плавно отделилась похожая на черепаший панцирь башня и полетела вверх, но где она упала, сознание не отмечало; предсмертное дерганье ноги в кирзовом, начищенном ворванью сапоге, с аккуратными самодельными подковками на каблуке и носке, но лица и даже имени умирающего память не отмечала.

Валя помнила, что она стреляла в приближающихся и тоже стреляющих немцев, видела их потные, смазанные расстоянием, перекошенные от напряжения лица, а потом, когда два танка подошли совсем близко к командному пункту, она и Геннадий Страхов сделали связки из противотанковых гранат — причем Валя успела отметить, что трофейный ярко-алый телефонный кабель, которыми связывались гранаты, был очень наряден, — и поползли навстречу ровно и красиво приближающейся машине.

Валя отчетливо помнила и ужас, который она пережила оттого, что поняла: бросить тяжеленную связку гранат по-мужски, из-за плеча она не сможет — не хватит сил и сноровки. Тогда она поднялась на колени, выползла на свежий бруствер окопчика и толкнула связку, как толкала когда-то на школьных соревнованиях тяжелое чугунное ядро. Не ожидая взрыва, она опрокинулась на спину, перевернулась и, изо всех сил работая руками и ногами, помогая им, кажется, зубами — она некоторое время ощущала боль в скулах, — поползла прочь.

Рванул взрыв, за ним второй — свою связку метнул Геннадий.

Но в этот день она больше не видела ни его, ни «пантер», потому что, когда свалилась в ход сообщения и побежала к командному пункту, к Прохорову, она увидела, что гвардии капитан стоит к ней вполоборота, удобно привалившись к стенке окопа, и неестественно спокойно, почти улыбаясь (она не догадалась, что он просто прищуривает один глаз, чтобы целиться), ведет огонь. А метрах в пятидесяти от него, сползая с небольшого бугорка, в капитана целится танковая пушка — самого танка Валя не видела. Видела только пушку, ее черное, кричащее жерло и сразу, чутьем, поняла, что капитана сейчас убьют.

Как при вспышке, она ощутила, что с его смертью придет смерть и другим: ведь не кто иной, а именно он был средоточием жидкой обороны, он, по ее понятию, держал в своих руках смерти — и своих и врагов.

Не раздумывая, она диким, рысьим прыжком рванулась вперед и повалила Прохорова.

Когда они еще падали, в срезе бруствера разорвался снаряд. Часть осколков косо полетела вниз. Но Валя не слышала ни взрыва, ни боли.

Вместе со вспышкой света пришла глухая темнота.

9

Иногда темнота пронизывалась острыми вспышками света, который медленно гас в затылке. Тогда наступало необыкновенное, теплое и ласковое небытие.

Валя Радионова плавала в нем, окруженная сиреневыми сумерками, и сталкивалась с Осадчим, Виктором, майором Онищенко и озлобленным, с перекошенным от гнева лицом Прохоровым. Когда на нее наплывало это лицо — с резкими, как бы выпуклыми чертами, — сиреневая дымка пропадала и из яростных, карих глаз капитана выползала темнота. Потом опять следовала вспышка, боль, и снова кружили знакомые, добрые лица. Вале очень хотелось найти среди них лицо гвардии капитана и спросить у него, почему он ее так ненавидит. Но Прохоров не появлялся.

Валя носилась в сиреневом небытии и видела, как мать, прижав руки к высохшей груди, вытянувшись, как старый солдат, печально качает головой и шепчет:

— Ах, девочка, девочка… Вот и ты узнала несправедливость.

Тогда она злилась на мать, а худющая вланжевая Наташка показывала ей язык и кричала:

— Трусиха, трусиха! Ты даже не можешь признаться!

От боли и обиды, от гаснувшей в затылке ослепительной вспышки Вале бывало невмоготу, и она старалась вырваться из сиреневой дымки, но Зудин и Лариса грубо связывали ее, подбрасывали, и она опять плыла и плыла в небытие…

Потом все пропадало. Однажды вместо вспышки в темноте родился мягкий серенький свет, и Валя увидела закопченный потолок со свисающим обрывком мохнатого шнура.

«Почему он мохнатый? — сердито подумала Валя, присмотрелась и мысленно улыбнулась: — Это мухи…»

Правый бок, на котором она лежала, застарело ныл, и, еще ни о чем как следует не подумав, она попыталась перевернуть мягкое, как вата, тело и лечь на спину. Ее сразу же обожгла нестерпимая боль. Она с удивленной обидой в голосе вскрикнула и пошевелилась снова, чтобы унять эту боль, но тут же потеряла сознание.

Так повторялось несколько раз. Постепенно просветы между темнотой, сиреневыми сумерками и пятнами света все увеличивались, боль обострялась, и Валя теперь мечтала о темноте и забытьи. Но их не было. Была только обида на ту страшную несправедливость, которую с ней сотворили.

И странно, в эти труднейшие дни она звала только нелюбимую мать. Ни отца, ни промелькнувших в ее недолгой жизни товарищей, а только мать — нелюбимую и порой презираемую. Только одна она могла принести ей успокоение, найти какие-то особенные слова и так провести по горящему телу шершавой от морщинок, но все-таки мягкой рукой, чтобы снять боль, сказать такие слова, которые бы отвели обиду, сломали бы несправедливость.

Но матери не было. Она даже не показывалась в те минуты, когда Валя проваливалась в сиреневую дымку небытия. Теперь эту дымку разрывали косо взлетающие танковые башни, кирзовые сапоги с новенькими самодельными косячками, орущая прямо в душу пушка. Все это топтало и било Валю, и небытие пропадало.

— Мама… ма-маа, — из последних сил кричала она и однажды услышала далекий, глуховатый, как из-под подушки, голос:

— Раз застонала — скоро придет в себя.

Слова эти словно стегнули ее по нервам, что-то стало на место в ее развинченном теле, и она вдруг поняла, что за все это время даже не крикнула как следует, и замерла от неожиданности: оказывается, все, что она переживала бесконечно долгое время, было ненастоящим, выдуманным. Она стала быстро слабеть, каждая жилка, каждый нервик в ней, продрожав последней, жалостной дрожью, успокоился и как бы улегся на боковую. Последней мыслью — уже спокойной и оформленной — было: «Значит, все правильно».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: