— А ведь он тебя любит. Только ты смотри, все они, по-моему… — и добавила такое определение, что Валя не только покраснела, но и заступилась:
— Нет, он не такой…
— Кто ж их поначалу-то разберет, — задумчиво подхватила санитарка. — Ты только гляди да поглядывай, маленькая.
И вся палата вдруг поняла, что Валя и в самом деле небольшого росточка.
Первый раз Валя приезжала на новое место, как в старый и любимый дом. Все волновало ее, радовало и тревожило. «Старичков» в строю осталось мало, люди, прибывавшие с пополнением, думали, что им не повезло: бригада считалась неудачницей. Может быть, поэтому пребывание в бригаде опять началось с беседы с начальником политотдела. Он был все такой же полный, живой, и так же блестел его выбритый, отливающий синевой череп. Но черты лица стали резче, углубленней, глаза смотрели пристальней, и обветренные губы подобрались, сжались и померкли.
— Воевала ты хорошо… — как бы взвешивая каждое слово, говорил подполковник. — Ты тут свой комсомольский долг выполнила. А вот организатора из тебя — настоящего организатора — не получилось. Это ты учти на будущее. Я с тебя этой заботы не снимаю. Но ты сейчас на другое внимание обрати — на песню. Понимаешь, народ у нас сейчас бригаду не любит. Вот ты и постарайся. Думается, что через хорошую песню можно будет не только в людские души войти, но и повернуть их. Задача ясна?
Ей, впервые каждой по́рой ощущающей молодость, такая задача была явно по плечу. Подполковник добродушно, понимающе улыбнулся.
— Ну, вот сегодня после построения и начни, — он, совсем как сгоревший комбриг, сделал паузу и добавил: — Тем более, что у тебя с Прохоровым это хорошо получается.
Валя недоверчиво посмотрела на него и смутилась оттого, что ощутила, как неистово краснеет, и покраснела еще больше. Подполковник засмеялся:
— Кровь в тебе, оказывается, еще осталась, — и уж совсем неожиданно снял с нее пилотку и потрепал мягкие, шелковистые волосы. — Только смотри у меня… Я теперь за тебя в ответе.
Он достал из полевой сумки два материнских письма и протянул Вале. Она сразу поняла, что с матерью что-то случилось, — ведь недаром столько времени не было писем.
Мать действительно болела. Она жаловалась на совершенно отбившуюся от рук Наташку, на одиночество, на то, что последнее время ей снится Валин отец.
«Я уверена, что к нам приходил он. Он очень умный человек — теперь я поняла это, — и он не мог не простить меня. И он так одинок. У него же никого, кроме нас, нет. Тебе нужно тоже похлопотать и узнать, где он и что с ним».
Впервые в письме не было точных сводок московских продовольственных дел, в нем звучали горечь и страх перед будущим:
«Я так боюсь за тебя, Валюша, так боюсь. Ведь если с тобой что-нибудь случится, я не переживу. Недавно я достала твои распашонки и капор с голубыми лентами — я была уверена, что у меня родится, сын, Виктор. А родилась ты. Я и во сне вижу тебя не девушкой, а мальчишкой, обязательно с разбитым носом, Пожалуйста, береги себя. Я старею, Валюша. Я знаю, что ты не очень любила меня, — может, ты была права. Но сейчас, когда так много горя, мне все сильней и сильней не хватает твоей резкости, твоей самостоятельности, просто тебя. Ах, Валя, я знаю, что ты меня не поймешь, ты живешь совсем другим, но ты просто знай это».
Читать дальше Валя не могла. Горло перехватило, она отвернулась от подполковника и прижала письма к щеке.
Как мама может так ошибаться, как может?! Ведь как раз теперь, когда Валя наконец почувствовала себя молодой и ей снова потребовалась мать, — может быть, именно сейчас она и поняла ее. Еще не всю, еще не полностью, но уже поняла. И только одна она знала, но даже себе не могла признаться в этом — почему она просила Голованова о сыне Севы Кротова. А мама?.. Ах, мама, мама!
Но все равно никогда больше она не будет такой резкой. Мать есть мать.
Подполковник мягко попросил:
— Читай сразу и второе.
Во втором письме мать витиевато справлялась у командира части о судьбе ее дочери, от которой так долго нет писем, и просила понять материнское сердце, возлагала всю ответственность за дочь на командира.
— Я ответил ей. Успокоил. Но, как видишь, ответственность с себя не снял. И, говорю честно, написал все, что знал. Кое-что из этого письма ты узнаешь сегодня. А сейчас иди. Побудь наедине со своими.
Валя ушла, чтобы по уже установившейся привычке пойти в лес и побродить между такими мудрыми и такими разными деревьями. Но леса вокруг не было. Была грязная суглинистая долинка, в отроги которой спрятались новенькие тридцатьчетверки и, уткнув носы, дремали автомашины. В нескольких местах зеленели чахлые кустики, но оттуда тянуло уборными. Валя беспомощно огляделась и поднялась из лощинки, но сейчас же спустилась вниз. Наверху стояли таблички с надписями: «Мины».
Тогда она села на пыльную, горьковато и печально пахнущую траву и медленно, с некоторым теперь уже слегка деланным равнодушием и беспристрастностью покопалась в собственной душе. Там было много всякой всячины — живой и мертвой.
Рассматривая ее, она с удивлением замечала, что кое-что из отмершего совсем недавно было ей очень дорого, она даже гордилась им. А теперь оно умерло.
После этой чистки собственной души, успокоенная, она сошла вниз, и первый, кто ей попался навстречу, был ефрейтор Зудин, как всегда, с расстегнутым воротом и слегка попахивающий водкой. Старого его дружка поблизости не было. Зато двое других, незнакомых Вале солдат, как и прежде, шли уступом к Зудину, с некоторой опаской поглядывая на Валю. Она сразу вспомнила, что в бою Зудин был, как все, — с обычной походкой и выправкой. Даже ворот гимнастерки застегнул, словно закрывая им слабое тело.
Они встретились взглядами, и Зудин насмешливо пропел:
— Оклемалась? Жду обещанной встречи.
Валя отметила, что на этот раз он обошелся без воровского словечка, и спокойно ответила:
— Оклемалась. Встреча состоится. Только советую застегнуть воротничок. Как в бою.
На мгновение Зудин подался вперед, глаза у него сузились, но он сейчас же улыбнулся и весело сообщил:
— Слушаюсь, товарищ сержант. Все равно на построение идти — застегнуться можно.
За ним сразу же застегнулись и двое его дружков.
Они разошлись, но Валя едва не задохнулась от ненависти и нового ее оттенка — презрения.
Эти чувства усилились, когда в строю, во время вручения правительственных наград, она услышала фамилию Зудина. Он, оказывается, был награжден орденом Красной Звезды.
— За что? — тихонько спросила она соседа.
— Так он же пленных взял.
Ей хотелось сейчас же выйти из строя и крикнуть, что Зудин обманул всех, — не он взял тех измученных немцев, — но промолчала: доказательств у нее не было.
Постепенно праздничная, приподнятая обстановка захватила ее, и она все с большим интересом прислушивалась к именам награжденных. Смущало лишь то, что за орденами и медалями выходили немногие: награждали и посмертно, и тех, кто лечился в госпиталях.
Награжденных вызывали не по званиям или по значимости награды, а по алфавиту, и, когда очередь дошла до Прохорова, который стоял в строю недалеко от Вали, она повернулась к нему и сейчас же встретилась с ним взглядом. Он смущенно и в то же время по-ребячески вызывающе улыбнулся и уже со строгим, властным лицом, впечатывая ступни в мягкую глину, промаршировал к столику.
Ордена вручал новый командир бригады — большой, тяжелый полковник с маленькими злыми глазами и слегка вздернутым носом картошкой. Передавая Прохорову орден Александра Невского, он пророкотал:
— Жди звания, гвардии капитан.
Видимо, комбриг хотел сказать это тихо, но его мощный, строевой голос прокатился по всей лощине, и строй шатнуло, люди улыбнулись, обернулись к товарищам. И эти легкие, радостные движения лучше всяких слов показали: Прохорова в бригаде любят. Гвардии капитан зычно, с великолепной лихостью прокричал: «Служу Советскому Союзу!» — опустил руку от козырька, рубанул воздух и после четкого, как на занятиях, поворота впечатал ступню в глину. Подтянутый, широкоплечий и чуть-чуть озорной от радости.