Голованов подошел к девушке сзади и легонько обнял ее за плечи. Она подалась, но в ней не дрогнул ни один мускул. Полковник сжал ее сильней и, слегка задыхаясь, приник своей щекой к ее — прохладной и нежной. Он очень любил подходить к женщинам сзади, не по словам, не по взгляду, а по дыханию, по движению тела отгадывая их решимость любить. В этом были своя прелесть и свое удобство.
Девушка не шевельнулась. Похоже, что это была покорность. Но когда он припал губами к ее теплой, слабо пульсирующей шее, пьянея и смелея, он услышал ровный, холодный голос:
— Скажите, полковник, вы знаете, что таких, как вы, называют сорокотами?
Опьянение ее телом еще не прошло, и Голованов не сразу понял вопрос. А когда понял, то вначале не поверил, что его могла задать эта чересчур холодная и, по всему видно, многоопытная девушка. Он оторвался от ее шеи и зачем-то посмотрел на дверь. Неудобное положение, в котором он стоял, вызвало ноющую боль в ране, и Голованов рассердился.
Он решительно выпрямился и, выйдя из-за ее спины, сел напротив, на койке, забросив ногу на ногу. Шлепанец ритмично закачался.
— По-моему, вы забываетесь! — строго сказал он.
Он опять выпрямил корпус, точно ощущая на себе всю официальную суровость знаков различия, ремней и наград. Девушка посмотрела на шлепанец, поднялась и, положив свободную руку на гитарные струны, наклонилась, всматриваясь в него своими нестерпимо холодными глазами, и резко, как команду, бросила:
— Подберите шлепанцы!
И сейчас же ушла четкой, ровной походкой. Прижатые струны гитары не гудели.
Андрей Петрович вначале опешил, потом возмутился и, вероятно, догнал бы эту дерзкую девчонку, но чувство собственной греховности, которое, казалось, он победил, вдруг окрепло, и он понял, что был, прежде всего, смешон. Смешон уверенностью в своей неотразимости, смешон в каждом своем наигранном, взятом напрокат из прошлого слове, смешон во всех своих жестах. Он вспомнил, как он пыжился, сидя на кровати, положив ногу на ногу, как он подтягивался, когда ходил по палате. Он не понимал, что живет прошлым, не видел, что на нем стоптанные шлепанцы без задников, плохо проглаженные белые госпитальные брюки со стандартно удлиненным мешковатым гульфиком, белая, из грубой рогожки госпитальная куртка-пиджак, из противно кокетливого кармашка которой торчит бурая, тусклая расческа. Он забыл о своей седине, о своих морщинах, о нездоровой бледности когда-то загорелого лица. Он жил прошлым и не заметил настоящего.
Голованов рывком схватил зеркало, подвинулся к окну и понял, что он просто стар. И это окончательно сломило его. Он повалился на кровать и долго лежал без движения, почти без мыслей, страдая оттого, что он был смешон, и оттого, что он незаметно постарел. Он опять взял зеркало, посмотрел на свои еще бледные, плотно и обиженно сжатые губы и вдруг ощутил на них трепет ее шеи — нежный, волнующий и нестерпимо желанный сейчас, когда ее не было и не могло быть. Он опять повалился на кровать и скрипнул зубами.
7
Осень выдалась красной.
Красными были восходы и закаты, красными казались бульвары, клумбы и цветники. Были в этой красноте и багровости и еще могучие желтые и зеленые тона, но даже в желтизне, даже в зелени поздних листьев и стеблей просвечивали оранжевый и розоватый оттенки.
Сливаясь с багрянцем, киноварью и ржавостью увядших трав, они окрашивали окружающее красноватым светом, который так хорошо сливался с тревожно-огненными плакатами и лозунгами, главной темой которых был приказ: «Убей врага!» И только высоко, под самым розовым небом, освещенные последними лучами зашедшего солнца серебряными спутниками красной земли поблескивали капельки аэростатов заграждения.
Большинство прохожих на улицах были в военной форме. Они словно не замечали тревожных и пышных красок окружающего, не видели странно пустынных московских улиц, не понимали всей тяжести нависшего над страной несчастья. Военные шли бодро, глядели смело и независимо, даже как будто вызывающе, точно отвечая на немой упрек прохожих. Особенно смелыми, даже дерзкими казались девушки и женщины в форме, словно они добровольно приняли на себя ответственность за все неудачи и твердо знали, что исправят положение.
Валя смотрела на них и завидовала. А чтобы не выдать этой зависти, не показаться смешной, она держалась, как когда-то в строю, подчеркнуто прямо и ногу ставила твердо. Поэтому каблучки ее потрепанных парусиновых туфелек стучали резко, громко, а гитара отзывалась легким, сдержанным гудением.
Когда Валя вышла из госпиталя, ею овладел злой и торжествующий смех: сорокалетнего щеголя — «сорокота» — она отбрила удачно. Будет помнить и в другой раз не станет нахально приставать к девушкам. Но смешливое настроение пропало. Все-таки ей ни в чем не везет. Ведь когда этот красивый седеющий полковник с такими уверенными и сдержанными манерами, с таким вдумчивым и в то же время ярким взглядом темных, чуть навыкате глаз обратился к ней, она даже обрадовалась. Она не раз замечала полковника в коридоре госпиталя. Он почему-то казался ей знакомым, чем-то напоминал полузабытого отца. И у нее невольно зародилось что-то вроде дочернего уважения к нему. Она шла к нему с той хорошей тревогой, с какой ходят проведывать заболевшего учителя или знаменитого человека. Ей хотелось поговорить с ним, как с человеком, который сам воевал и знает причины, породившие трагедии у Харькова, на Дону и в иных местах.
А вместо настоящего разговора — откровенное, плоское ухаживание. Даже не ухаживание, а приставание. Она поняла это с той минуты, когда полковник, сидя на кровати, начал пыжиться. Вначале ей стало просто смешно, потом противно, что этот все еще красивый и, по всему видно, достойный человек так неумело играет смешную роль.
Но сейчас, когда госпиталь остался позади, ей почему-то стало грустно. Может быть, не следовало так откровенно смеяться над ним? Ведь вот все-таки приятно какой-то частичке души, что он ее заметил? Значит, она интересная, значит, лесная беда не сломила ее…
«Но как заметил? — сурово сказала она себе. — Как заинтересовался? Вот в чем вопрос. Как откровенно податливой девчонкой — вот как».
Она опять задумалась. Неужели в ней есть что-то такое, явно вульгарное, что даже немолодой (теперь она не могла почему-то назвать Голованова пожилым) мужчина, не страшась разницы в летах, требует, а не ищет ее любви, причем, по всему видно, даже не допускает мысли, что она может отказать? В чем дело?
Валя невольно пошла медленней, походка у нее стала шаркающей, расслабленной. Она пыталась представить себе свой облик и с удивлением убеждалась, что посмотреть на себя со стороны не может. Она сразу же представила мать, Наташку, отца, Севу, Аню — всех, даже гардеробщицу из института. Они стояли перед глазами как живые, а вот свой облик она представить не могла. Она знала, какие у нее глаза, волосы, фигура, знала все, но ничего этого не видела. Растерянно удивляясь, она не замечала прохожих и вначале даже не видела, что рядом с ней очутились двое военных, и один из них, хитро и понимающе поблескивая озорными глазами, проникновенно говорил:
— Не стоит, барышня, гулять одной. В одиночку, знаете, даже снайперы не действуют. У вас такая симпатичная гитарочка, что мы можем замечательно провести вечерок.
Когда смысл его слов дошел до Вали и она увидела своих непрошеных спутников, она разозлилась, ее каблучки опять застучали уверенно и резко. Она посмотрела на того, кто шел справа: курносое, обветренное и загорелое лицо, светлые, лукавые глаза уверенного в себе острослова, медаль на груди. Значит, фронтовик. Слева — глупо и смущенно улыбающееся, еще более курносое, еще более обветренное и светлоглазое лицо, а на груди орден. И это почему-то еще больше разозлило Валю. Она прищурилась и спокойно отрезала:
— Послушайте, вместо того чтобы учиться подсыпаться, советую научиться воевать.
У парня справа погасла улыбка, глаза стали острыми, пронзительными. Он схватил Валю за руку и, остановив, резко повернул к себе: