Сличая французские слова glougloter (кричать, как индейский петух), glouglou (шум, какой делает пиво или вино, когда человек пьет его из бутылки), glouton (обжора), с русскими глотать, глоток, не ясно ли видим в них одинаковое звукоподражание природе? Подобное сходство найдем и в других языках.

Когда таким образом посредством чувств своих составил он многие слова, тогда ум его чрез уподобление одних вещей с другими стал изобретать новые названия. Например, заметив звукоподражательно тяжелое во время сна дыхание сапит, состояние, в котором сие дыхание совершается, назвал с малым изменением спит. Иногда к дыханию сему присовокупляется некоторая в горле игра, которую также, подражая звуку ее, наименовал он хрипеть, храпеть, храпатъ, и произвел от первого ветви: хрипун, хрыч, хрычовка, охрипнуть; от второго и третьего храпун, храпу га, храпок, откуда стал говорить: храпстео, хор оба, храбрость. Так от одного понятия стал он переходить к другому, смежному с ним, и от каждого из понятий производить семейства слов.

Обращая сие рассуждение на другие языки, то же самое в них примечаем: все они от одинаковых начал истекают и одинаковыми средствами составляются и возрастают. Иначе и быть не может, поскольку все народы происходят от первого народа. Никто из них не был создан особо, с особыми гласоорудиями; всяк заимствовал язык свой от отца своего и передавал сыну. Цепь сия никогда не прерывалась: следственно, первого народа первобытный язык должен непременно дойти и до самых последних племен человеческого рода. Открывавшиеся в языках новые понятия, новыми словами выражаемые, не могут опровергать сего рассуждения, поскольку новые слова всегда примечаются быть ветвями старых.

Итак, в этом смысле все языки можно назвать одним и тем же языком, который от малых начал, как великая река от малого источника, потек и вместе с народами возрастал и распространялся по лицу земли. Отсюда слово язык дает нам два противоположных понятия. Заметим: их совершенное соединение, как и совершенное разделение, противно рассудку и может вовлекать нас в ложные умствования и заключения. Если мы все языки возьмем за один, то несходство их будет тому противоречить. Если каждый из них возьмем за особый язык, то отвергнем примечаемое из них самих общее начало, разорвем неразрывную цепь постепенного их порождения, и вместо следов ума человеческого будем видеть в них некое слепое изобретение пустых звуков.

Итак, не отринем ни того, ни другого. Не станем утверждать, что японский и русский язык есть один и тот же; но не станем и то почитать за несбыточное дело, чтоб в японском и русском могли быть следы, по-казующие единство их происхождения. Иначе мы впадем в такое же заблуждение, как японцы, которые думают, что земля их, изшедшая из глубины вод, есть особая от земли других народов. (См. путешествие Головкина).

Разность между одним и другим языком, конечно, может быть превеликая; но из того не следует заключить, чтоб разум не мог найти в них ничего общего. Напротив, из рассматривания состава языков мы ясно видим, что разность сия не есть особое каждым народом изобретение слов, но постепенное, на очевидных причинах основанное, и следственно, весьма естественное изменение и возрастание одного и того же языка. Язык переходит от одного народа к другому больше по изустному, нежели письменному преданию. Отсюда непременно должны последовать изменения в выговоре и письменах.

Во все времена о науке словопроизводства являлись разные толки, и хотя поставлена она в число грамматических частей и есть самонужнейшая, поскольку рассуждает о началах языка, открывающих весь его состав, разум и силу; однако же оставалась всегда неприкосновенною и невозделанною. Оттого происходит, что многие, довольствуясь одним навыком употребления слов, почитают ее ненадобною, а другие даже и смешною, заключая то из нелепых словотолкований, утверждающих, например, что иностранное слово кабинет происходит от русских слов кабы нет, потому что хозяин дома обыкновенно в комнате сей уединяется, и словно как бы его не было в доме. Они хороши для шуток и смеха; но я не знаю, какое невежество больше, то ли, которое принимает их за правду, или то, которое по ним заключает о безполезности науки, просвещающей ум человеческий разгнанием мрака слов.

Значение слова заключается в корне, который, по причине многого извлечения из него ветвей, иногда изменяет, иногда теряет свои буквы, так что часто остается при одной согласной, и только потому приметен, что при всех своих изменениях и сокращениях не престает изъявлять то же самое, общее всем языкам коренное понятие, от которого каждый из них производил свои ветви.

Разноязычное древо, стоящее на одном и том же корне, хотя составляет общее семейство слов, но это семейство в каждом языке есть особое, как числом ветвей, так и значением их. Ветвь чужого языка, в моем не существующая, или иное значащая, может мне по единству корня столь же быть понятной, как если бы она была моя собственная.

Дерево слов, стоящее на корне СТ или

Дерево сие составлено из восьми языков. Оно стоит на корне СТ или ST, который им всем есть общий. Корень сей, при особенном значении каждой ветви, не престает во всех языках изъявлять одно и то же главное понятие о неподвижности или непоколебимости, т. е. о пребывании вещи в одном и том же месте, или в одних и тех же обстоятельствах. Это первое значение получил он от родоначального глагола стоять и передает всем исходящим от него ветвям.

Славенин, получив единожды чрез глагол стоять мысль о неподвижности, стал сперва разнообразить сие понятие приставливанием к корню различных окончаний: стоять, стать, ставить, становитъ, стояние, стоянка, стойкость. Потом присовокуплением предлогов распространяет это разнообразие еще более: настать, устать, наставить, поставить, постановить, постоянство, пристойность, состояние, пристань, устав. Затем то же самое понятие относит к неподвижным вещам: стол, столб, стеблъ, стог, стена, ступень. Потом переходит к предметам умственным: стыну, стужа, стыд, наст, пост, старость. Все они произведены от понятия стоять; ибо стыть, говоря о жидкости, есть не что иное, как сгущаться, твердеть, и следовательно, из состояния подвижности, уступчивости переходить в состояние стойкости, неподвижности: вода, кровь стынет есть то же, что останавливается, замерзает. Стужа есть причина действия, выражаемого глаголом стыну. Хотя и не имеет ног, однако мы лучше и охотнее говорим: стужа долго стоит, нежели пребывает. Стыд или студ есть чувствование, изъявляющееся кратковременной остановкою крови, кинувшейся от сердца к лицу.

Слово стыд, писавшееся прежде студ, кажется непосредственно происходит от студеностъ, стужа, но это не препятствует ему происходить и от родоначаль-.: ного глагола стоять, поскольку стыть и стужа от него же происходят.

Другое, подобное стыду или стыдливости чувствование, называется от того же корня застенчивость. Наст есть имя, произведенное от глагола стыну, настываю. Пост тоже, от глагола постановляю. Слово старость составлено из двух корней ст и ар, из которых первый принадлежит слову останавливаюсь или престаю, а второй — слову ярость, означающему (как из многих ветвей видеть можно) жизнь, силу, огонь, свойственные юности, которые с умножением лет уменьшаются, стынут, престают быть.

Во всех языках ум одинаковыми средствами извлекал ветви. Мы изображаем семейства слов деревьями. Славенин, например, приставя к корню ст окончание оятъ, произвел глагол стоять. Латинец, итальянец, немец, датчанин, голландец, англичанин, приставя к тому же корню st окончания, каждый свое, произвели глаголы: stare, stehen, staae, staan, stand, которые все значат одно и то же, что славенский стоять. Сие обстоятельство доказывает ясно, что все они говорят тем языком, каким говорил отдаленнейший народ, общий их праотец. Если в каком слове корень не изъявляет понятия о неподвижности, то надо полагать тому две причины:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: