Я уже много чего рассказал Айну — о своей юности, о годах в Москве и даже о кое-каких любовных приключениях. Мне очень хотелось, чтобы он тоже заговорил. Я даже несколько поступился своей обычной манерой речи. И не то, чтобы совсем намеренно: молчаливый спутник, старая окраина и мглистый апрельский вечер — такая обстановка не располагает к остротам.

Внимательно меня слушая, Айн машинально подшибал ногой мерзлые комья, как те мальчишки, которые привыкли играть в «коробочку».

— А мне о себе и рассказывать-то нечего. Вырос я на Сааремаа, у меня уже и отец, и дед резали понемножку из дерева… Как только пошел в школу, мне подарили большой кривой нож с костяной ручкой… Вот я и начал резать от нечего делать. Да и выгодное было дело до тем временам: один немецкий офицер увидел у меня резного черта и дал за него кило масла. Дома, правда, оказалось, что в масло напихали мятой картошки, но офицер-то вряд ли об этом знал. Послал мою работу жене в Германию — убедись, дескать, что Эстония — страна экзотическая! Я ковырял себе дерево дальше, и так оно помаленьку и шло…

Ему самому было жалко, что он ничего не может рассказать.

— Ну, а вот эта твоя манера, такая архаическая и скупая, вроде как неуклюжая, она-то откуда? — И мне тут же стало стыдно, что вопрос прозвучал так по-репортерски. Я-то ведь собирался разговаривать совсем иначе, естественней.

— Честное слово, не знаю… Я и по-другому пробовал, ну, по-современному, что ли, только ничего не выходило… А что? Они, значит, очень неуклюжие?

— Неуклюжие — это правда, но классные. Великолепные! Очень уж тебе подходят.

Разговор опять оборвался. Я почувствовал, что таким путем я ни за что не сближусь с Айном. И тут мне пришла в голову идея испытать свою «теорию естественного человека».

Из десяти людей, вполне взрослых, но тем не менее создающих теории относительно сущности человека, девять с половиной идиоты. (Следовательно, один — полуидиот.) Я полностью сознаю эту печальную истину, но поделать ничего не могу и тоже принадлежу к смехотворному цеху изобретателей вечного двигателя. И все-таки один из моих бесчисленных и противоречивых опусов, будучи примененным на практике, дает иногда некое подобие эффекта. А именно «теория естественного человека».

Говоря точнее, мне представляется, что многие из нас — не сказал бы, что большинство, но таких во всяком случае куда больше, чем можно было бы ожидать, — хотят почему-то казаться совсем не теми, кем являются на самом деле. Попытаюсь привести примеры.

Я знаю одного мягкого, несколько женственного человека. У него высокий тенор, а он старается говорить протяжным баритоном. Любой ценой он старается ни под каким видом не восторгаться. Он не упускает случая облачаться в засаленный пуловер и лыжные ботинки. В молодости он любил балет, а сейчас не желает слышать ни о чем, кроме мотоспорта.

Скрывая таким путем иногда истинные, но чаще абсолютно выдуманные недостатки, мы не можем не чувствовать себя фарисеями. И когда мы встречаем людей, которые нисколько не скрывают своих изъянов и пороков, а, напротив, сами же и сетуют на них, нам трудно удержаться от восхищения. (Как бы, например, вы отнеслись к тому оригиналу, что со вздохом жалуется: «Вообще-то обижаться мне на жизнь не приходится, только то плохо, что женщинам я совсем не нравлюсь… Я, впрочем, и это вполне бы пережил, куда хуже, что ума мне так мало отпущено…»)

Таким откровенным людям — в порядке самоутешения мы всегда называем их простодушными — почти невозможно причинить зло. Об этом полезно знать.

Однажды мне с моим другом Романом (худой рыжий график), несмотря на отчаянное безденежье, захотелось отметить окончание экзаменационной сессии, и мы отправились в «Прагу». Я отозвал в сторону того самого официанта, который на первый взгляд мог показаться самым неприступным и язвительным. И доверительно сообщил ему, что у меня ровным счетом столько-то денег, но мне не хотелось бы истратить все, поскольку в ГУМ поступили очень хорошие китайские ручки. Он посмотрел на меня, как на придурка… Но я не дал себя смутить и продолжал втолковывать ему, что у этих ручек замечательное перо — такому перу сноса нет, и посоветовал ему непременно купить эту ручку. Если, конечно, средства позволяют… Все это я преподнес ему ничуть не жалобно, а наоборот — радостно, будто мы были старыми добрыми друзьями. Результаты оказались поразительными: он проникся ко мне отчаянной симпатией и мы вычислили вместе (!), что я вполне могу истратить около восьми с половиной рублей. «Нет, пожалуй, восемь, — поправил я его, — надо и швейцару оставить — у него зарплата маленькая…»

Нам накрыли такой стол, какого и за большие деньги не увидишь. С нас брали за все, как за дежурные блюда! Мы отведали даже крохотных морских рачков — ни до, ни после не ел ничего подобного.

Я и потом довольно часто изображал естественного человека и нередко с успехом. Впрочем, слово «изображал» тут не совсем точное, потому что стоит вдохнуть душу в этого гомункулуса и сделать ему маленькое переливание крови, как он становится живым и даже достоверным. Чем-то большим, нежели голая роль.

— Знаешь, Айн, — начал я, — в твоем присутствии мне всегда как-то не по себе… Каждый раз сомневаюсь, за свое ли я дело взялся… — Айн взглянул на меня с удивлением. — У меня такое чувство, что настоящий скульптор должен быть именно таким, как ты. Ты врос в землю по колени, твои корни словно бы стали жилами земной кровеносной системы. Когда я смотрю на тебя, мне кажется, что природа говорит лишь голосами таких, как ты. А сам я какое-то поветрие — нечто весьма культурное, но легковесное… И хуже всего то, что я все время выпячиваю в себе это свойство. Все эти пестрые свитера и галстуки бабочкой… Я-то знаю, что они смешны, но надеюсь, что и другие знают, что я знаю. А главное, если я не буду их носить, так и вовсе стану ничем. Может, мне следовало выбрать совсем другую профессию… В школе я интересовался математикой, изучал даже дифференциальную геометрию. Почему же я взялся за искусство? На это, знаешь ли, довольно трудно ответить… — Я заметил, что мы начали идти в ногу — это был хороший признак. Вы когда-нибудь задумывались, почему в армии часами учат именно этому умению? — У меня не было достаточной веры в свои научные способности, — продолжал я. — Думал, что истинный ученый должен быть суровым и бесстрастным человеком. Я ведь еще не знал, что ученые бывают всякими, что изобретатель водородной бомбы Теллер писал сонеты, что Оппенгеймер был отчаянным юбочником, а Гейзенберг — неисправимым авантюристом. Скульптором я стал почти случайно, совсем не так, как ты. Тебя и не вообразишь без глины и стека.

— Ты это вправду? — спросил Айн. — А ведь я должен был стать моряком! Искусство меня очень интересовало, но и я думал, что художники бывают совсем не такие… Что они все с бабочками и в свитерах — ну в точности, как ты. — Он улыбнулся. — Я и до сих пор уверен, что именно ты прирожденный художник, а вовсе не я. После седьмого класса я хотел пойти в мореходку, правда, хотел, но провалился по математике. Стыдно было возвращаться на Сааремаа, вот я и подумал, не устроиться ли еще куда-нибудь… Кто-то видел мою резьбу и посоветовал идти в художественное. Поехал я в Тарту и поступил в училище…

Мы подошли к Канатной. Эта улица, как и вообще большая часть района Каламая, всегда казалась мне какой-то мрачной. Еще в раннем детстве, еще до того, как я узнал, что на ней жили заплечные мастера.

Я, конечно, уже давно не верю в привидения, но считаю, что у многих мест есть своя душа. Я вычитал где-то, что на старинных морских картах обозначались те воды, в которых капитанам не рекомендовалось плавать. Причем не из-за рифов. А только потому, что в этих водах даже самые смирные команды норовили поднять бунт. Рациональный девятнадцатый век безжалостно высмеял эти бредни, и карты были переделаны. Теперь опять пошли разговоры о нейронном силовом поле и телепатической связи: все это может оказаться ерундой, но, кто его знает, вдруг в очередном представлении о мире начнут принимать в расчет и привидения — в качестве неких отходов энергии. И даже научатся извлекать из них пользу… Как подумаешь, так даже пожалеешь этих капризных гостей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: