Течет неторопливая речь, мечется кисть по полотну. Первый вариант, первое воплощение того, что теснится в душе…

— Дай посмотреть, Максум, каков я! В зеркало глядеться не приличествует мужчине, я уж и забыл почти, с каким лицом выпустил меня творец ходить по свету!

Смотрит старый дехканин на себя. Нетерпеливое сердце художника ждет хоть слова. Молчит старик.

— Пока от вас похвалы дождешься, спина сломается, а, Даврон-ата?

— Друг скажет — огорчит, враг скажет — успокоит.

И опять молчание, тяжкое, как зной, нависший над садом.

— Может, это и мое лицо. Таким сделали его солнце и ветер: сморщили и выдубили, словно кожу богатырского щита. Но руки — не мои это руки. Мои непривычны лежать праздно. Мальчишкой я батрачил, хозяин наш Авазбай умел выжимать пот. А когда люди взяли свою судьбу в свои руки, разве выпала из них работа! Вдвое, вдесятеро хотелось трудиться, поле не водой — потом своим поливали…

Нарисуй, как я иду по полю, сын мой! Кетмень за плечом, глаза радуются хлопку!

И художник начинает заново.

А сейчас уже осень. Время сбора плодов. Сегодня он пойдет на свою выставку, персональную выставку, итог долгих лет работы, итог жизни…

А может быть, живописи не все и под силу? Все, что сделал, чем дорожил — лишь остановленное мгновенье жизни. А она прекрасна в движении своем. Словно бы подбираешь камешки для мозаики, а вся картина, величавая в своей цельности, еще впереди. Может, синтез всех искусств нужен для того, чтобы хоть раз запечатлеть прекрасный, грозный и светлый лик жизни?

Художник идет на свою выставку. Как далек путь, как долог! Давно, бесконечно давно был сделан первый шаг.

…Маленький кишлак в горах, зимою отрезанный от всего мира. Баи — хозяева всему. Байский сын приезжает снизу, из долины, на белом, как пена, коне. Окликает Максумова отца: «Э, малый!». Отцу, — сорок пять, байбаче — четырнадцать: все равно хозяин…

Прогремела революция, молодежь уходила в долины, к новой жизни. И вот он, Максум Тиллябаев, первый художник из того маленького горного кишлака. Один — за всех. А по силам ли ноша? Да, учился, старался. Урючину-то съел, а ядро в косточке осталось… Может, ученики увидят больше, пойдут дальше?..

Залы выставки. Как удивительны эти встречи — как будто со старыми друзьями, которые почему-то молчат. Вот прямо к нему, щуря пронзительные глаза степняка, шагает молодой чабан. Ветер отвевает края его шапки-малахая, полы овчинного тулупа. Даль степная, уже преодоленная, чувствуется за его спиной, а взгляд впивается в новые, убегающие горизонты. Кажется, удалось передать этот порыв, движение… А небо? Разве не следовало бы углубить его? Разве такое над степью небо?

Еще картина. Светло-серые кубы строений. Стеклянная полуарка воды устремляется вниз, в белое бешенство, в пенные взрывы. Вдали разлилось вширь, бирюзой озарило желтизну выгоревших холмов водохранилище. На переднем плане — парень. Дерзкие глаза, зубы светятся на загорелом лице. Ликуя, вскинул руки. Название: «Построили море!»

А вот и он, Даврон-ата. Поле обступает его, белые цветы раскрытых коробочек льнут к руке. За плечом кетмень. Отполированное в работе лезвие вобрало в себя весь ослепительный свет летнего полудня. Как будто он несет солнце…

Видят ли его люди?

«Что мне запомнилось на выставке? — читает художник. — Все! Как будто вдруг видишь всю нашу жизнь. И кажется, что все эти люди — твои знакомые, добрые друзья!»

Он снимает очки, протирает их. Снова листает книгу отзывов — толстую конторскую книгу в желтоватом переплете. Записи, записи. Крупные старательные буквы школьника. Торопливый раскосый почерк журналиста. Бухгалтерский жемчуг — буква низана к буковке. Отзывы обидные, отзывы восторженные, отзывы наивные. Вот кто-то радуется, что «легко смотрится». Тут полезешь пятерней в затылок. А вот это, пожалуй, вернее всего: «Вы сносите терпеливо, как пчела, свой мед в общий улей искусства». А вот это — как обухом по голове: «Еще не совсем совпадает с жизнью, все-таки видно, что краска». А кто виноват, если у человека не развито эстетическое чувство, не мы ли? Вот здесь забавное: «Я приклоняюсь перед вашим мастерством» и подпись «Абитуриент». Плохи дела твои, абитуриент, коли ты приклоняешься! А вот еще: «Не уставать вашей кисти и руке!» Спасибо на добром слове, неизвестный друг!

В книгу вложен конверт. Адрес: «Союз художников, Максуму Тиллябаеву». Ему…

«Многоуважаемый Максум-ака!

Пишу потому, что не могу не поделиться счастьем, нахлынувшим на меня благодаря Вам.

Мы работаем на Каршистрое. Труд серьезный, день пролетает так, словно кто-то взмахнул перед глазами белым платком. Не всё ладится иней раз, не все удается. И вот в такой неудачливый день я зашел посмотреть передвижную выставку „Край родной“. Я увидел прекрасные, заветные уголки Узбекистана. Это была большая радость. Но перед Вашей картиной меня как будто прибили к полу. Она называется „Сушь“. Помните?

Горы, как тени, в выцветшем небе. Складчатые

пред

горья, похожие на спящих слонов. На переднем плане — выжженный склон холма. Трава вся медная, кажется, слышишь — звенит… И вдруг вздрагиваешь: на склоне

холма

сквозит

на

фоне солнца куст горной

мальвы — алтеи. Он то

же весь иссох, он скручен, искорежен зноем. А белый цветок, последний, на верхушке стебля, держится упрямо, цветет наперекор всему, побеждает!

Как рассказать, что я почувствовал? Вот как будто взлетел — и увидел все сверху. Все каждодневное отпало, как шелуха. Осталась одна суть,

высокий

смысл нашей работы: ради того, чтобы земля и люди на ней были прекрасны, чтобы жизнь побеждала!»

…Осень. Прекрасное время.

Время сбора плодов.

Третье сюзане

Кончиками пальцев мать держит пиалу — вот так же круглится и светит белизной коробочка хлопка в своих пяти коричневых створках…

Церемонно пригубила чай. Хорош, да и дастархан накрыт богато: сливки в маленькой фаянсовой чаше густы — ложка не тонет; лепешки горячи, пухлы и румяны, словно щечки разыгравшегося ребенка; на блюдечке льдисто просвечивает леденцовый сахар-нават; на другом — грудой насыпаны подсоленные прожаренные фисташки — каждый орешек надтреснут и походит на разинутый клювик птенца. А как хороши плоды своего сада — краснобокие, с атласной кожицей груши, тающие во рту, словно мед с маслом; крупные ягоды винограда сорта «чарас» чернее, чем очи красавицы…

Не один дастархан радует глаза матери — все убранство дома, говорящее о благополучии и достатке: в стенной нише высокая стопа одеял-курпачей, крытых малиновым бархатом; сундуки, совсем недавно заново окованные золотистой жестью; на низком столике — телевизор, утеха долгих зимних вечеров…

На стене — фотография мужа, сильно увеличенная, в деревянной лакированной рамке. Лицо Абдукадыра на ней видится смутно, как будто каждый проходящий год омывал ее весенними ливнями, засыпал зимними снегами. Только сердце не считает годов. Вот взглянула — и оно стиснуто болью, живой, неутихающей…

Казалось, вернулся Абдукадыр домой с войны таким же, как уходил: плечами загородил проем двери, улыбкой осветил комнату… А умер, едва достигнув возраста зрелой мужественности… Как бы порадовался сейчас, когда взрослые сыновья, веточки его и отростки, собрались все под родительским кровом!

Верно говорится: одно теряешь, другое находишь. Ушла молодость, пришла почтенная старость. Нет в доме хозяина нет сильной его руки, — поднялись дети, надежда матери и опора; внуки смехом, беготней наполнили дом…

Старшим, Сафарджаном, как не гордиться? Науки дались ему, имя его повторяют люди. И собой видный, крепкий, годы не властны над ним. Жена, Гаухар, под стать ему хороша.

Младший сын, Бахтияр, молча улыбается, слушая разговоры других. Он и в детстве был тих, как ягненок. Силачом рос, палваном, а никто от его силы не плакал.

Жена его, Ширинби, едва отведав лакомств, извинилась встала — в стороне от всех кормит ребенка. Добрая, веселая, если даже не улыбается, все равно ямочки на щеках. Работящая, везде бы она поспела, все дела взяла бы на себя… «А вам, матушка, отдохнуть бы!» — в четыре слоя одеяла постелет…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: