Теперь, когда его последние дни тускнели перед полуслепым взглядом, Пресиян чувствовал, что никогда не знал истинной свободы. Чтобы ощутить ее как следует, надо готовиться к ней с рождения. Смог ли он сделать это хотя бы для своих сыновей?.. Старший, Борис, давно окунулся в земные дела и в дела государства. Быть может, ему будет труднее дойти до непреходящих истин, заботы о других людях не оставляют ему времени всмотреться в себя. И все-таки, сравнивая свое время с временем, которое предстоит одолеть его первенцу, хан испытывал страх. Свое время Пресиян осилил с грехом пополам. Верно, он раздвинул границы государства, но не дерзнул осуществить главное — поднять его на один уровень с остальными царствами по вере, по внутренней духовной значительности; пока же его государство выглядело как разноцветное лоскутное одеяло, в нем не было целостности, единства, которое могло бы сделать его действительно мощным и непоколебимым. Не было объединяющей веры! Вера предков для этого слишком устарела. Если Борису удастся совершить это, он, именно он будет великим человеком, большим плодоносящим деревом, а Пресиян — отец — останется лишь корнем этого большого священного дерева... Докс — тот другой и лицом, и душой: легко восторгается, любит мудрствовать над приметами, высмеивать глупость, стремится избегать лишних государственных забот. Его путь кажется Пресияну вернее. Сознание, что он следует после Бориса и ему не быть ханом, вызвало у Докса не зависть, а душевное облегчение — первый признак внутренней свободы. Он любит вдохнуть жизнь в камень, высечь на нем слова в честь кого-то другого, сделать надпись на чешме, чтобы мысль, дошедшая до нас из глубины веков, оживила камень, взволновала нас и напутствовала тех, кто будет жить после нас. Греческий он знал, как византиец — выучился ему у пленных в ауле, — свободно толковал указы императора; подобно птицам, радовался он жизни, нисколько не заботясь, нравится это другим или нет. В таком же духе воспитывал он и своих детей. Тудор шел по пути отца, так же легко и солнечно улыбаясь, и это нравилось Пресияну — мир ведь создан для радости, не надо выть на него, как волк на луну с заснеженных хребтов государства, не надо смотреть исподлобья.

И это поздно понял Пресиян — жизнь уже на исходе, силы покидают его, единственным его зеленым лугом стала комната с птицами на коврах и с настенными изображениями охотничьих сцен. Он не испытывал больше никаких желаний, хотел лишь еще раз повидаться с Борисом и благословить его. А он опять уехал, на этот раз не на стройку в Преслав, а в свою Брегалу, вместе с женой и маленьким Расате, отдохнуть от дворцовой жизни с ее сплетнями и интригами. Пресиян понимал Бориса и оправдывал, но все равно жалел, что как раз сейчас его нет. Все же он надеялся, что увидит сына, прежде чем простится с этим миром...

7

Регенты и Михаил приняли наконец членов миссии. Несмотря на то что похвалы сыпались со всех сторон, Константин не был счастлив. Его ответы были мудрыми, но бесстрастными, взгляд — уставшим и углубленным в себя, голова — царственно спокойной. Императрица Феодора с трудом скрывала свое восхищение. Она смотрела на эту гордую молодость, одаренную красотой и чувством собственного достоинства, и как женщина женщину осуждала Ирину. Нельзя было остаться равнодушной к этому открытому лицу, светлому взгляду, мудрым словам. Феодора гневно косилась на Варду — человека, от которого исходили все беды и неправды. Она все еще не верила слухам о несчастном Иоанне. Можно было бы оправдать Ирину, если она решилась принести себя в жертву из-за сострадания к несчастному юноше, но если это был расчетливый шаг к его отцу, если она хладнокровно нанесла новую глубокую обиду израненной душе Иоанна, императрица не дрогнула бы наложить на нее самую тяжкую кару, хватило бы только власти. Темная сила таилась в глазах Варды, и Феодора робела в его присутствии. Он стоял мрачный и насупленный, с горящими глазами, не выпуская рукояти меча. В совете только он позволял себе носить оружие. Он смог убедить Михаила, что поступает так ради его безопасности.

— Мудрые мужи — лучшая драгоценность в моей короне. — Михаил поднял неокрепшую руку. — Философ, ты достойно защитил престиж моей империи, давшей миру самый лучший закон... Прими нашу похвалу, которую ты сам завоевал на чужой земле.

— Государь, — отвечал Константин, отвесив легкий поклон, — мир изменчив, и мудрость умножается. Быть может, я всего лишь зернышко будущего плода, и хвалы, чем более лестны для уха, тем больше смущают сердце, ибо человек не всегда чувствует себя достойным их...

Его слова повисли в тронном зале, их заглушили шаги уходящих. Совет закончился, философ направился к выходу. Когда он спускался по широкой лестнице, украшенной позолоченными львами, кто-то положил руку на его плечо. Константин замедлил шаги. Логофет Феоктист старался быть непринужденным и веселым, но за его внешней беспечностью угадывалась тревога.

— Побывав у Магомета, ты забыл о горе! — сказал он. — Кажется, тебе надоел дом старика...

Желая пошутить, Феоктист сказал правду. Его дом действительно опротивел философу, так как там он в последний раз видел Ирину и слышал ее многозначительный разговор с логофетом; этот разговор с недомолвками теперь лишился для Константина своей таинственности, и он почувствовал себя лишним. Что еще может сказать ему логофет? Будет оправдываться, выгораживать Ирину? Зачем? Человек сам выбирает свою дорогу, и в конце концов ему все-таки кажется, что выбрал он самую плохую — в сущности, эта мысль должна бы быть привилегией одной лишь старости. Константин же молод, и слава богу, пусть тревожится логофет. Феоктист, по-видимому, понял свою ошибку, так как не сказал ни слова, а только прибавил шагу. Стражи у внешних ворот развели скрещенные копья, чтобы открыть им дорогу. Люди на улице с любопытством поглядывали на них, некоторые перешептывались и провожали их долгими взглядами.

— Ты стал известен, философ, многие узнают тебя...

— Слава — это камень, о который спотыкается зависть, — несколько туманно ответил Константин.

— И все-таки лучше иметь ее.

— Голодный живет мечтой о насыщении, а сытый уже не знает, во имя чего ему стоит жить, — все так же ровно и бесстрастно сказал философ.

В его словах было что-то обдуманное и нерадостное. Логофета обидело это равнодушие, и он поспешил заметить:

— Слушаю тебя, философ, но не узнаю... Я спрашиваю себя: возгордился ли ты или до того расстроился бестолковым поступком Ирины, что все тебе опротивело? Не верится, чтоб возгордился. Ирина? Глупо печалиться о ней. Не чета она тебе, ох, нет! Существо, душевно опустошенное и злобное. Правда, я тебе намекнул однажды.., знаешь.., и все, не повторял, ибо понял: пропасть между вами. Ты огонь — она лед, ты сокол — она бескрылая курица, ты муза — она голос лягушек, что наполняют болота своим кваканьем. Одно лишь манило меня — сочетание твоей мудрости с ее красотой. Вот эти две вещи были мне нужны. Они могли бы обогатить мой род, придать ему блеск... И все же я не потерял своих надежд. Ты должен высоко нести голову. Тебя ждут дела...

— Дела? — встрепенулся Константин. — Кому они нужны?

— Как это кому? Всем нам! — сказал Феоктист, понизив голос.

— Но кто же вы?

— Мы? — переспросил логофет и добавил, оглянувшись вокруг — не подслушивает ли кто: — Скажу, только поклянись, что сохранишь тайну.

Разговор принимал особый оборот, и Константин понял, что дело нуждается в обдуманном решении. Он не спешил клясться, но любопытство уже прогнало равнодушие. Молчание его, однако, озадачило Феоктиста, и он спросил, нахмурившись:

— Послушай, философ, ты знаешь мою давнюю привязанность к тебе и твоей семье. Я всегда верил в твою искренность и прямоту, в твои большие способности ученого. Ты сам убедился, что мой ум и мое сердце не закрыты для тебя. Ты всегда был для меня дороже собственного сына. Когда твой отец испустил последний вздох, его слова и глаза были обращены ко мне, чему свидетельницей была твоя мать. Впрочем, сам знаешь... И теперь я доверяю тебе тайну — не только мою, но и Феодоры. Поклянись!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: