— Андрей?
— Он мне сюда такое письмо прислал! Я думаю, вы его слишком жучите. Ну, не может он с Милкой играть Чайковского в четыре руки… не создан он для этого.
— Да и я так думаю. И для кружка мягкой игрушки он тоже не создан. Но с каким удовольствием я прочел бы сейчас его письмо!
— Фига-с! Чтобы ты там считал орфографические ошибки? Ну что, ну пишет «щастливый». Пушкин тоже так писал…
— Иринка бы ему за этого Пушкина такое выдала!
— Глупые у парня родители. Так и передай.
— Передам. Обязательно.
— Каким стал покорным. И только потому, что я лежу, а ты с ногами…
— Ну, Люська, ты и в здоровом виде любишь поучать!
— Я? Много себе позволяешь!
— А что мне остается? Сына я своего воспитать не могу, шаг мне вроде тоже противопоказан…
— Насчет сына правильно понял, а насчет шага я тебе пророчу большую карьеру. Не пожалеешь, что оставил Касьяна вдовушкой…
— А что, все может быть, — весело сказал Ильин. — На днях защищал одного… ну и отстоял. Сегодня явился ко мне его кореш: украл, понимаешь, белье с чердака. Может, это и есть начало моей новой карьеры?
— Не очень-то возносись: чердачная кража, приобщился, называется. Ты теперь влюблен в студента четвертого курса Женю Ильина, хризантемы ему носишь, а ведь другие тоже эти двадцать лет работали, с дискуссиями и без дискуссий, и ты тоже.
— Если называть все своими именами… — начал Ильин, но, заметив нянечку, которая подавала ему знаки, встал. — Скоро ты будешь дома, и мы сумеем обо всем переговорить.
— Сядь!..
— Люся!..
— Сядь, сядь… я хочу спросить… Как там мой Калачик?
Ильин не ожидал такого перехода:
— Почему же он твой?
— Но ведь это наш НИИ!
— Экспериментальный цех…
— Да, конечно, с этим Калачиком я почти и не знакома. И все-таки это наш НИИ…
— Я отлично понимаю, что все это тебе больно и неприятно. Но нельзя же так переживать. У нас в прошлом году, ну не в самой конторе, а на периферии, тоже вскрыли одну историю…
— Как всегда, все разложил по полочкам: «Больно и неприятно…» Кругло́, Женя, кругло́. Здесь больно, — сказала она, ткнув себя в грудь тощеньким кулачком.
Помолчали. Ильин боялся продолжать этот разговор. Он видел, что Люся раздражена, и думал, что, наверное, это он ее раздражает, его здоровый и самодовольный вид, гладко выбритое лицо и запах одеколона, которым час назад его опрыскал парикмахер. «Но в чем же я виноват! — думал Ильин. — Неужели же только в том, что у меня гладкая розовая кожа? Да, я ее раздражаю, но уходить сейчас нельзя, потому что это будет для нее еще хуже».
— Все-таки попробуй понять, — сказала Люся уже своим обычным тоном, который Саша в шутку называл «руководящим». — Допустим, Калачик жулик, похоже, что ведомости были липовыми. Но Сторицын!
Уже был звонок, посетители зашевелились, в сумки и портфели шли пустые банки из-под компота, бутылочки и всякая мелочь. Девушка, которая только что так страшно кашляла, улыбалась и просила принести в следующий раз новые стихи Окуджавы, такая маленькая тетрадочка в столе, второй ящик слева.
— Я тебя умоляю — не думай о делах служебных, — сказал Ильин. — Смотри, соседка твоя уже улыбается…
— Да мы все здесь такие, — сказала Люся. — Сегодня улыбаемся, а завтра… И все-таки я еще кое-что тебе скажу. Но Сашке — ни слова. А передашь, тоже невелика беда. Вчера у меня был Сторицын.
— Ах, Люся, Люся! — только и сказал Ильин.
— Почему же «ах»? Мы все-таки знакомы. Он плакал, говорит, что не брал, что его оклеветали.
— Все может быть… — сказал Ильин.
— Я по глазам вижу, что ты не веришь… А мне как-то от этого легче стало. Но больница действительно не место… через неделю я буду дома! Ну, иди, иди… Ты хотел, чтобы я улыбнулась, пожалуйста, по твоему заказу… — И она улыбнулась Ильину. Но какая это была улыбка! Ильин со страхом смотрел на ее лицо, высушенное болезнью. — До свиданья! На будущей неделе приходи и принеси шампанское. Обожаю шампанское, а мне носят апельсины…
14
Ильин был у Люси в среду, а в четверг, через неделю, Люся умерла. Ночью ей стало плохо, и почти сразу все было кончено. Ильин поехал в больницу, хотя в этом уже не было никакой надобности.
Лечивший Люсю врач принял Ильина и сказал, что летальный исход следовало ожидать.
— Она хорошо себя чувствовала, — сказал Ильин, — надеялась на этой неделе быть дома…
— Это состояние эйфории, наблюдается весьма часто.
Сидя в ординаторской и слушая непонятные ему слова: «эйфория, коллапс, летальный исход», Ильин испытывал только одну суеверную потребность — увидеть неживую Люсю и посидеть рядом с ней. И чем больше он говорил себе, что прощание с неживым человеком — нелепость, нонсенс, тем больше ему хотелось быть сопричастным к тому, что произошло. Когда в войну погиб его отец, это была как бы и не смерть, а мгновенное исчезновение, прах, горстка пепла, развеянная ветром. А в пятьдесят втором, когда умерла мать, Ильин стажировался на Дальнем Востоке; погода была нелетная, он просидел двое суток на аэродроме, и его приезда не дождались. И снова горстка пепла, на этот раз в погребальной урне. Его успокаивали, ему говорили, что мы должны трезво смотреть на вещи, но Ильину и тогда не хватало того же, чего не хватало сейчас: посидеть рядом с неживой.
И выйдя из ординаторской, Ильин пошел в Люсину палату. Дверь была открыта, он постоял минуту в дверях, потом решительно шагнул.
Четыре кровати, на одной из них — девушка, которая просила стихи Окуджавы. Увидев постороннего человека, она вопросительно взглянула на Ильина. На второй кровати, у окна, и на третьей, в простенке, лежали две пожилые женщины и разговаривали. Четвертая кровать была аккуратно застелена и так пронзительно пуста, как будто из нарисованной картины кто-то с маху вырезал Люсю и поставил на ее место пустую, по всем правилам застеленную кровать.
Наконец та, которая лежала ближе к окну, спросила:
— Вы к Люсе?
И как ни странен был этот вопрос, Ильин утвердительно кивнул.
— Ее увезли. Ей ночью стало плохо, я вызвала сестру, и та сразу поставила ширму.
— Что поставила? — переспросил Ильин, ужасаясь этой самой ширме.
Но ему не успели ответить, вошла нянечка, у которой было семеро внуков.
— А вы к нам за этим не ходите, — сказала она Ильину. — Вам не для того пропуск выписывали. Идите, идите. — И она широко расставила руки, словно загораживая своих больных.
После больницы Ильин поехал к Саше, но Саши, конечно, не застал. Теперь уже пора было на прием в консультацию.
Он ждал ответа на свой давнишний запрос по поводу чердачной кражи; оказалось, что ответ уже давно пришел и, по-видимому, затерялся. Ильин в недопустимо резкой форме сделал замечание секретарше Галине Семеновне, пришлось у нее же просить прощения.
Только к вечеру Ильин попал домой. Иринка и Саша пили чай на кухне. Они пили чай, а Ильин остановился в дверях, не зная, что сказать: если бы он увидел Сашу плачущим или хоть чем-то выражавшим свое горе, но это мирное чаепитие…
Иринка вскочила и сразу стала хлопотать: «Садись с нами, ты тоже, наверное, устал…» «Тоже» и «с нами» должны были объяснить, что Иринка провела день с Сашей, что Саша не был предоставлен самому себе и что теперь они принимают Ильина в свою компанию.
Все-таки Ильин подошел к Саше, хотел сказать хоть несколько слов, но Иринка хлопотала как-то уж очень близко:
— Тебе разбить яичницу? Ты очень голоден? Мы уже поели…
— Не надо, — сказал Ильин, который с утра ничего не ел, но не мог представить себя уплетающим яичницу рядом с Сашей.
Иринка налила чай, сделала бутерброды, а Ильин все смотрел на Сашу: «О чем он сейчас думает? Ужас какой-то, темная бездна, и ничего больше…»
И в это время Саша сказал:
— Да ешь, ешь, Ира, дай ему поесть как следует.
И снова Ильин был потрясен будничностью этих слов.
Кончили пить чай, и Иринка сказала, что приготовила Саше в детской.