Кроме Трубецких в истории Трубчевска не столь уж много громких фамилий. Но вот любопытно, что в петровские времена воеводою в Трубчевске был стольник Афанасий Семенович Шеншин, наверное, предок Афанасия Фета, поэта, очень любимого Даниилом Андреевым. И ведь с орловскими Шеншиными состояли в родстве Карповы, к которым восходят Андреевы. Николай Иванович Андреев, дед Даниила, это известно, незаконный сын помещика Карпова.

Но в Трубчевске у Даниила Андреева были и явные семейные корни, в нем одиннадцать лет жил, служил управляющим удельного имения, избирался гласным трубчевской управы его дед по матери — Михаил Михайлович Велигорский.

В Троицком соборе, на втором этаже над криптой, опять идет служба. У паперти стоят велосипеды, на которых разъезжают по городку несуетные прихожане. Кто‑то из еле передвигающих ноги богобоязненных старушек помнит и ограду, и четыре часовни вокруг собора, и как закрывали его в тридцатых, как открывали при немцах, как рядом стреляли наши партизаны… Кто‑то, наверное, припомнит, что в храме была копия Чолнской иконы Божией Матери, сделанная здешним художником Протасом Пантелеевичем Левенком, другом Даниила Андреева. Не в этот ли собор, не к этому ли образу приходит молитвенно приложиться героиня цикла «Лесная кровь»:

С простой кошелкою базарной,
Всё босичком, с платком в руке,
Она на образ заалтарный
Глядит в смиренном далеке —
Глядит, как с улиц луч янтарный
Зажег все перлы на венке.
Когда же хлынет люд на паперть —
Вдруг разверзается простор,
Лесов распластанная скатерть,
Меж них — студеный блеск озер…
Ты здесь, Ты с нами, Дева — Матерь!
Куда ни глянь — Твой омофор.

Справа от собора, уже за оградой парка, южнее, молчаливо высится еще один уцелевший храм — Покрова. А за собором, где сквозь тополя и клены проблескивает зелено — голубой простор, свежеструганые ступеньки ведут вниз по круче к святому ключу Нила Столбенского. Подсчитано, что их сто семьдесят семь. Я спускался к нему впервые еще по скользящей тропке. Позвенивает, колышется прозрачная вода в тенистом утишье. Во времена первых приездов Даниила Андреева стояла над ключом деревянная трехглавая часовня, висели иконы, горели лампадки, двери были днем и ночью открыты.

Некогда приплыл сюда потаенно преподобный Нил на челне, поселился у ключа в укромной пещерке. Но дневавшие — ночевавшие на Десне рыбаки высмотрели монаха, нарушили молитвенное уединение, и сел как‑то чудотворец на камушек у воды, да и уплыл на нем неслышно, как появился. А перед отплытием прорек любопытным трубчевским обывателям: «Будете жить ни сытно ни голодно». Так и доныне живет городок — ни сытно ни голодно.

Но чтобы увидеть настоящий немереный простор, нужно от собора пройти влево, к отгороженному ржавеющей оградкой краю бывшего детинца. Отсюда видна внизу светящаяся Десна, и за почти прямой полоской невысокого берега луга, далеко расстелившиеся, как зеленая, без морщин, скатерть по княжеской столешнице. Наверное, эта даль осталась нетронутой со времен Буй — Тура Всеволода, первого трубчевского князя, когда здесь, рядом с собором, стоял княжеский замок или терем. На лугах темнеются загогулины сросшихся кустов, поблескивает кривым лезвием старица, а за далекими зарослями, правее, просвечивает Нерусса. Километров в двух — трех отсюда она впадает в Десну.

Об увиденном с Соборной горы писал Даниил Андреев в Париж брату: «С круч… открывается необъятная даль: долина Десны вся в зеленых заливных лугах, испещренных бледно — желтыми точками свежих стогов, а дальше — Брянские леса: таинственные, синие и неодолимо влекущие. В этих местах есть особый дух, которого я не встречал нигде; выразить его очень трудно; пожалуй, так: таинственное манящее раздолье».

Заливные луга раньше дружно выкашивали, за ними следили — ни кусточка не росло, все вырубалось до самого леса, уходящего в зыбкую синь. Мало где найдешь похожую древнерусскую ширь и даль, уводящие взгляд не только в пространство, но и в совсем иное время. Никаких труб, столбов, бетонных строений — неряшливых следов родной цивилизации.

Крутой склон, уходящий вниз, к Десне, заметно осыпается. Верхи торчащих кустов словно бы уходят из‑под взгляда. Откосы обсаживали деревьями, укрепляли — не помогает. Говорят, берег внизу когда‑то был голым, а сейчас зарос тополями, кленами, а больше ивняком. Сам детинец с давно оплывшими, сглаженными рвами и валами, со всей воинственной древностью угадывается лишь под указкой знающих людей, и, разгуливая по парку, трудно представить, какая тут была неприступная крепость. А ведь была.

Посредине парка, в конце идущей от ворот аллеи, памятник Бояну. Вдохновенный, с бронзовой клочковатой бородой, с длинными пальцами, растопыренными над струнами, песнопевец слепо смотрит куда‑то вверх, в темную листву окруживших его кленов, в просинь неба. Только ли князей воспевал соловей старого времени? Или все же пел о небесном, о духовном, держась поближе к ограде храма?

В парке еще продолжались выступления, а мы пошли туда, где жил Даниил Андреев. Вернее, в тот дом, в котором любил бывать, дом семьи Лeвенков. А квартировал он у их соседки Марфы Федоровны Шавшиной. Жила она одна. Как вспоминают о ней, Шавшина старушка была мудрая, вращалась все больше среди купечества — стирала трубчевским купцам белье. Ее бревенчатый домик, давно поменявший хозяев, под тесовой крышей, тремя окошками выходит на поперечную улицу Дзержинского, а сад «соседит», по выражению Андреева, с левенковским. В саду Марфы

Федоровны рядом с изгородью росли груши, и в ней, чтобы собирать те, что падали с залезших к соседям раскидистых ветвей, была сделана калиточка. Через нее и ходил шавшинский квартирант к Левенкам.

Он рядом жил. Сады соседили.
И стала бедная калитка
Дороже золотого слитка
Мне в эти скудные года.
На спаде зноя, если душная
Истома нежила природу,
Беззвучно я по огороду
Меж рыхлых грядок проходил,
Чтоб под развесистыми грушами
Мечтать в причудливых беседах
О Лермонтове, сагах, ведах,
О языке ночных светил.
В удушливой степной пыли моя
Душа в те дни изнемогала.
Но снова правда жизни стала
Прозрачней, чище и святей,
И над судьбой неумолимою
Повеял странною отрадой
Уют его простого сада
И голоса его детей.

Русская история с ее тяжелой поступью ни разу не обошла захолустный городок, и патриархально большую семью Левенков не минули войны, голод, аресты, смерти. А спасали их — жизнелюбивый интерес ко всему, словно бы врожденная тяга к литературе, искусству, истории, естественная, как связь с природой, от которой они не от рывались, живя в саду, на реке, на виду у лесных и курганных просторов.

Даниил Андреев написал стихотворение «Памяти друга» в тюрьме, предполагая, что Протаса Пантелеевича уже нет на свете. А когда узнал, что жив, обрадованно признался: «Было бы настоящим счастьем — встретить его еще раз в жизни — хотя бы он был и совсем плох». Но они не встретились, тот умер в 58–м, восьмидесяти четырех лет. Даниил Андреев пережил его едва на год.

Узнав из того же письма жены, что в 50–м году утонул младший из Левенков — Игорь, он и горевал и удивлялся, помня, что все «мальчики Левенки плавают как рыбы». Игорь Левенок был очень музыкален, с четырех лет, еще не дотягиваясь ногами до полу, упорно влезал на стул у рояля, добирался до клавиш. Услышав петуха, говорил матери: «Петушок пропел соль — диез, додиез…» Даниилу Андрееву он играл Бетховена, Шумана, Листа… В доме звучала только классическая музыка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: