— Следствие закончено, — и уже совсем тихо произнес: — Думаю, что напишете еще немало книг.
Он позвонил.
Радин все сидел в той же позе, все с тем же жалким, смятенным лицом.
Полночи просидел он на нарах. Ни спертый воздух, ни сонные вскрики, стоны или жалобные всхлипыванья не отвлекали его от дум.
Соня… Смерть, ссылка в Сибирь, на Колыму или Магадан, — все теперь было второстепенным и мелким. Великодушие и честность Четверикова заставили по-другому смотреть на испытания.
— Спи, Владимир… прикорни как-нибудь и попробуй уснуть, — чуть касаясь его руки, сказал Притульев.
— Не могу, — еле слышно прошептал Радин.
— Тебя били? — спросил инженер.
— Нет… Мне показали письмо человека, у которого я отбил… — он поправился: — увел жену.
— И что он? — широко открывая глаза, спросил Притульев.
— Он написал, что я… что я честный человек, не способный на… подлость. — И Радин коротко рассказал о событиях последних месяцев жизни на свободе.
В камере было душно и смрадно. Кто-то храпел, рядом на нарах лежал с открытыми, устремленными в потолок глазами старик, кто-то тихо плакал в углу.
— Теперь ждите срока, — выслушав его, сказал инженер. — Думаю, что он у вас будет недолгим. Не со всеми следователи ведут такие беседы и показывают присланные письма. Вам повезло, я сижу уже второй раз, опыт кое-какой имею. Думаю, что дадут вам лет восемь или даже пять… Если высылки, то это будет счастьем.
— Пять… высылки? — в испуге повторил Радин.
— Ну да. Когда ничего нет, — дают пять. Оправданий здесь не бывает. А теперь давайте спать. Утро вечера мудренее, а в тюрьме особенно.
Только к утру Радин забылся легким сном, на уже в шестом часу камеру, разбудил надзиратель.
За дверью раздавали «пайку». Старший по камере выкрикивал фамилии заключенных, передавая каждому жалкий паек: кусок сахара, четыреста граммов черного хлеба и кусочек селедки.
— Вас сегодня увезут отсюда, — наливая в кружку бурый чай из большого жестяного чайника, сказал инженер. — Если выйдете когда-нибудь на волю, разыщите, прошу вас, — отпив глоток, инженер замер. — Разыщите мою семью. Жена, сын и дочь живут… — он назвал московский адрес… — Не забудете?
— А вы? — вместо ответа спросил Радин.
— Вряд ли. Одиннадцать месяцев ареста, этапы, переброски, допросы… — он махнул рукой. — Мне, голубчик, пятьдесят девять. Так не забудете адреса?
Едва Радин допил свой чай, как в «глазок» кто-то грубо и непонятно крикнул: «Радин, собирайся с вещами!»
— Кого… кого? — заговорили заключенные.
— Какого-то Ряшина, — хмуро сказал сидевший ближе всех к двери парикмахер.
— Это вас, голубчик… — сказал инженер.
Дверь полуоткрылась.
— Ну, долго собираться будешь… — спросил надзиратель, глядя на Радина.
— Так это Радин, а вы спрашиваете Ряшина, — пряча кружку в свой мешок, сказал Притульев.
— Тебя не спрашивают, не разговаривать! — рявкнул надзиратель.
Радин взял свой сверток.
— До свидания, товарищи. Дай вам бог добра, — с трудом сказал он, прощаясь с примолкшими товарищами по камере. — А вам, дорогой Александр Лукич, спасибо.
Потом ему прочли приговор «тройки». Восемь лет изоляции. Из них три года в лагере на «исправительно-трудовых работах» и затем пять лет высылки, под надзор органов в отдаленные места Союза. С прошлым, как и с надеждами на свободу, было кончено.
Потом пошли этапы. Томительные дни и ночи в пересыльных тюрьмах, долгие стоянки тюремных вагонов на запасных путях, почти голодные дни, новые места и даже неожиданные встречи.
Так, на этапе, в пересыльной тюрьме под Сызранью, он на двадцатиминутной прогулке увидел во дворе тюрьмы Артемьева… Того самого Артемьева, который всего полгода назад выступал в Союзе писателей по поводу арестов, сравнивая их с очистительной бурей, пронесшейся над Москвой.
«Интересно, что думает он сейчас? Оправдывает ли аресты, как в тот вечер? Или понял кое-что?» — шагая вместе с другими, думал Радин, не сводя глаз с унылой, потерявшей прежнюю осанку, фигуры Артемьева.
За это время Радин насмотрелся так много человеческого горя, так много испытал и перевидел, а главное, передумал, что уже другими глазами смотрел на мир и на людей, населяющих его.
Но даже в самые горькие минуты он думал о Соне, и это было тем живительным родничком, что заставляло его жить. Этапы, пересылки, дни и ночи, ночи и дни. И, наконец, Воркута… Край вечной мерзлоты, где земля на три метра тверда, как кремень, где полярная ночь тянется месяцами, где в лесах стоит первозданная, мистическая тишина, где люди умирают тысячами в изнурительном, уничтожающем человека труде.
Но Радину повезло. Уже на третий день, по прибытии в лагерь, его вызвали в санчасть.
Он уже не удивлялся ничему, и все же дальнейшие события немало взволновали его.
— Садитесь, — указывая на табурет, сказал ему человек в белом халате. — Я главный врач лагерного лазарета Карсанов, тоже заключенный. Дело в том, что у меня есть возможность взять в лазарет несколько человек, имеющих какое-либо медицинское образование.
— Но я окончил военное училище и не занимался… — начал было Радин.
— Вот этого никому не говорите, — перебил его Карсанов. — У вас есть шанс спастись от гибели, и надо его использовать. Когда будут заполнять на вновь прибывших анкеты, скажите, что вы были студентом медфака. Мне тогда легче будет забрать вас сюда.
— Но ведь я ничего не смыслю в медицине.
— Первые два-три месяца вы будете числиться как санитар-инструктор, а дальше работайте с нами, наблюдайте, учитесь, через год станете заправским фельдшером. Повторяю, это единственная возможность уцелеть. Вы еще будете писать на свободе хорошие книги.
Радин удивленно глянул на него.
— Я знаком с вашими произведениями, почти все читал. И когда я просматривал списки заключенных, чтобы подобрать помощника, прочитал вашу фамилию. Зовут меня Иналук Исламович, так и называйте меня. Я — осетин по национальности.
Через два дня Радин уже работал санинструктором в лагерном лазарете. С утра и до восьми часов вечера он находился там, а ночь проводил в бараке вместе с остальными заключенными. Спустя месяц ему было разрешено во время дежурства не только ночевать в лазарете, но даже «передвигаться» по территории лагеря.
Много хороших и честных людей встретил Радин в лагере. Были, конечно, и дрянные, но честных и благородных было куда больше. Они и помогали Радину в самые трудные для него часы жизни, научили верить в будущее.
Через неделю, когда Радин старательно осваивал работу санитара, его вызвали к начальнику лагеря.
Карсанов, хорошо знавший, что просто так заключенных не вызывают, предупредил его:
— Настаивайте на том, что вы студент-медик. Вероятно, кто-то донес. С этим человеком будьте осторожны и по возможности почтительны, он самодур. Главное, не забудьте — вы студент-медик.
Конвоир провел Радина через лабиринт проходов и поворотов, затем молча ткнул в плечо, указывая пальцем на левую сторону дома, отстоящего далёко от служебных помещений лагеря.
— Стой тут, — коротко приказал он и осторожно просунул голову за дверь, вполголоса доложил:
— Привел… Разрешите впустить.
— Давай сюда, — послышался голос через приоткрытую дверь.
— Иди вперед! — приказал конвоир.
Радин вошел. В первой комнате, нарядной и хорошо обставленной, не было никого, дверь во вторую была приоткрыта. Был виден стол, мебель, пахло свежесваренным кофе, еще чем-то вкусным, уже почти забытым Радиным.
— Это ты и есть Радин? — поворачиваясь на круглом вертящемся стуле, спросил полный, лысеющий человек лет сорока.
— Радин, гражданин начальник.
— Т-а-а-к… И откуда знаешь, что я начальник?
— Конвоир вызвал к вам.
— Смышленый, раскумекал, — оглядывая заключенного, сказал начальник. — Точно, я и есть начальник, Иван Васильевич Темляков, а еще, как меня называют, Иван Грозный. Слышал?
— Никаю нет. Я ведь только прибыл…