А у нас на Земле
Пролог
Человек закрыл глаза, открыл глаза… и не поверил своим глазам.
А где космический корабль, где рубка, где каюты, склады, двигатель, машинное отделение? Где капитан, где товарищи: инженер, биолог, физик? Никого! Ничего! Кресло, половина пульта, кусок стены, срезанный наискось.
И глобус над головой, и пустота, и звездочки, утопленные в черную смолу.
Шины снашиваются в дороге, машины в работе, лучи преломляются, отражаются, поглощаются или гаснут в пространстве или же в надпространстве, если лучи над-пространственные. Ни аппаратура, ни экипаж помочь тут не могут. Вообще людей в надпространстве нет и аппаратов нет. Есть только депеши, как бы аккредитив на получателя в чужом мире.
И если аккредитив надорвался, в чужой мир прибывает не вся депеша, кусок или уголок: кресло и человек в нем. Хорошо еще, что целый человек, могла быть и половина.
Человек не поверил своим глазам, протер глаза. Никого, ничего. Человек пришел в ужас, побледнел, вспомнив товарищей. Только сию секунду были рядом, улыбались, подмигивали из своих скафандров, шутили, подбадривая. Исчезли, преломились или рассеялись, вечная память! Впрочем, и его положение не лучше. Ненамного лучше. Получил кратковременную отсрочку. Жив, пока скафандр цел, пока не исчерпан воздух в скафандре. Но в физическом пространстве физические предметы не могут висеть неподвижно. Если кресло несет мимо планеты — он задохнется через сутки, когда кончится кислород в скафандре. Если же кресло падает на планету, он сгорит через несколько минут, как метеориты сгорают. Падает или проносится? В обоих случаях надо тормозить. Поискал кнопки на ручках кресла, нажал обе. Ни шума, ни света, но полпульта и кусок стены дернулись, отошли вперед, значит, ракетницы действуют. В каком направлении замедление, в каком ускорение? Ага, стена краснеет. Видимо, накаляется, входя в атмосферу. Тормоз, тормоз, тормоз! Тормози, если хочешь жить! Обломки оплавляются, огненные брызги несутся мимо. Кажется, кресло накаляется тоже. Выдержит ли скафандр? Несет вниз головой, несет боком, не поймешь куда. Фу, жарко!
Кажется, и от кресла пошли огненные брызги. Тормози, тормози, пока тормоза не расплавились. Не пора ли выбросить парашют? Опасно, как бы стропы не перегорели. Приборов нет, высота неясна, все наугад, все по чутью. Но обломки уже превратились в огненные кометы, а человек в кресле жив… пока. Глобус раздался, сквозь завитки циклонов проглядывают пятна, желтоватые, голубоватые, серые, синие. Не моря ли, не леса ли? Видимо, и жизнь есть в этом мире. Только сам жив ли будешь? Ну, голубчик парашют, на тебя вся надежда! Эх, пан или пропал?
Нитка
Да или нет, да или нет? Решать надо, и решиться окончательно. И так хочется крикнуть: «Нет, нет, нет, нет же!» Или отстаивать «да»? «Да» нужнее, «да» просто необходимо. Спорят между собой «хочется» и «необходимо», а я сижу сложа руки, не ведаю, кто победит.
На Земле так не было. С раннего детства не спорили у меня «хочу» и «надо». Маленьким надо кушать как следует, чтобы вырасти; я ел кашу без разговоров, без уговоров: ложку за папу, за маму, за бабушку. Маленьким надо освоиться в мире взрослых, все узнать, всему выучиться. Я охотно осматривал мир взрослых, гуляя или на экранах. Учился ходить, потом бегать и прыгать, выучился читать и книжки читал с охотой. Мне все было интересно. И я не сопротивлялся, когда мне говорили: «Отложи книжку, пойдем к зверям». Или же: «Довольно гулять, сядь за книжку». И не ворчал, когда в школе физику сменяла литература, а литературу физкультура. С удовольствием плавал в соленых волнах, скользил по атласной лыжне под елками, нагруженными снегом, и с удовольствием ломал голову над задачами на построение.
А хороши наши леса в морозный день, когда небо синее и снега синие и блестят, словно осыпанные толченым стеклом. Впрочем, я отвлекся. Надо экономить время и нитку. Это последняя нитка у меня. И кажется, время последнее.
Короче: все было просто и ясно для меня на Земле. Помню, в выпускном классе, когда юношей одолевают всемирно-исторические проблемы, сосед мой по парте задал вопрос: «А для чего живут на свете люди?» Уж не помню, что отвечал наш милейший, несколько огорошенный воспитатель. Что-то он толковал длинно и противоречиво. Я не понял и не запомнил. Но тут же встал и спросил: «Нельзя ли просто так жить?»
Потому что сам я жил просто, жил, как родители жили, и не хотел жить иначе. Отец мой искал минералы, трудился на Земле и на Венере, мать трудилась в детском саду: она очень любила малышей. В школе трудились учителя, трудились все соседи, все жители нашего города. Иначе и нельзя было жить. И я сам собирался трудиться, для этого надо было кончить школу и выбрать специальность. И колебался я недолго, потому что склонности у меня определились еще в школе. Математику я выбрал. Не могу сказать, чтобы был я особо талантлив, нет. Математика привлекала меня своей ясностью, непогрешимой определенностью. В сущности, это единственная наука, где ответы точны, непререкаемы и вековечны. Дважды два — четыре, ровно четыре, и всегда четыре, но только в математике. У квадратного уравнения два корня, у кубического — три; и если две величины порознь равны третьей, то они обязательно равны между собой.
Просто, ясно, надежно!
И тут противоречия не было. Мне хотелось заниматься математикой, математика была нужна на Земле. Кончив институт, я специализировался в астрографии; математика требовалась для составления звездных карт. Приходилось иметь дело с кратными звездами, решать задачи движения трех, четырех, шести связанных тел. Со времен Лагранжа известны были только частные решения. Но и тут, я сказал бы, колебаний не было. Не всегда я находил изящное решение, но если находил, можно было проверить его и убедиться, что все решено безупречно.
Мой отец любил мою мать, мать любила отца, и оба они любили детей, всё твердили, что жизнь не полна без малышей. Я считал, что все это в порядке вещей, семью завести необходимо. И тут противоречия не было: любить полагалось, и девушки волновали меня, особенно одна — тоненькая шатенка, верткая, как змейка. Но вот тут вышла осечка: я-то загорелся, а она осталась равнодушной. Возможно, показался ей чересчур простоватым краснощекий крепыш, пышущий здоровьем и без тени сомнений. Другого предпочла она. Совершеннейший антипод был: курчавый поэт с грустными выпуклыми глазами, автор меланхоличных стихов о неразделенной любви. Стихи били на жалость, и буквально все девушки рвались его утешить.
У них, у девушек, силен материнский инстинкт, они согласны, чтобы и любимый был ребенком.
Так или иначе, я оказался третьим лишним, оказался в унизительной роли нежелательного гостя. Я понял, что надо уйти, лучше уйти подальше, так чтобы не было соблазна снова и снова набирать радиономер. И тут подвернулось предложение: нужны были астрографы для экспедиции на Галактическое Ядро. Там десять миллиардов звезд надо картировать, разбираясь в их сложных эволюциях. Я согласился с удовольствием. Ведь жить просто — это не значит легко жить. Космические странствия физически тяжелы, но там все ясно, что надо и что не надо делать.
Я прошел подготовку, всю, которую надо было пройти, в надлежащий момент сел в кресло, закрыл глаза, открыл глаза… и оказался в пустоте над чужой планетой, неведомо какой.
…И вот двадцать два года, а может, и двадцать три — здесь трудно придерживаться земного счета, — я рассматриваю этих людей. Люди как люди: две ноги, две руки, нос посредине лица. Правда, нос очень длинный, лицо вытянутое, лошадиное, я бы сказал грубо, и очень бледная кожа, нездорового синеватого оттенка, как у малокровных детей, долго лежавших в постели. Даже губы синеватые. Сейчас-то я знаю, что это от крови. У здешних жителей голубая кровь, как у осьминогов, раков… и у благородных дворян будто бы. Атом меди вместо атома железа, гемоцианин вместо гемоглобина, и в жилах аборигенов вместо горячей алой крови течет горячая голубоватая. Но видимо, не материал диктует форму. Очень они похожи на нас. Правда, лицо длинноватое, унылое. Сейчас-то я привык. Их пропорции кажутся правильными, сам себе кажусь щекастым.