В течение некоторого времени мы говорили только о баржах и рисовали себе картину нашей старости на каналах Европы. Мы смаковали неторопливое продвижение к месту назначения, когда мы то уносились бы по быстрой реке, влекомые пыхтящим буксиром, то день за днем простаивали бы у какого-нибудь никому не известного шлюза, дожидаясь лошадей. С берега и с лодок видели бы, как мы, осененные величием преклонных лет, с седыми бородами по колено, тихонько трудимся на палубе. А мы не выпускали бы из рук ведерка с краской, и ни на одном канале не нашлось бы баржи, чья белая краска была бы белее, а зеленая — изумруднее нашей. Наши каюты хранили бы книги, банки с табаком и бутылки со старым бургундским, красным, как ноябрьский закат, и ароматным, как фиалка в апреле. Был бы у нас и флажолет, из которого Папироска искусными пальцами извлекал бы при свете звезд чарующие мелодии, а может быть, отложив флажолет в сторону, он запевал бы голосом, чуть менее звучным, чем в былые годы, и слегка дрожащим — или назовем это природным тремоло, — торжественный и прекрасный псалом.
Подобные тихоструйные мечты зажгли в моей груди желание оказаться на борту одного из этих идеальных приютов безмятежного досуга. Выбор у меня был огромен, и я одну за другой оглядывал баржи, мимо которых проплывал под лай сторожевых псов, принимавших меня за бродягу. Наконец я заметил симпатичного старика — он и его жена посматривали на меня с явным интересом, а посему я поздоровался с ними и причалил к их борту. Разговор я начал с их песика, смахивавшего по виду на пойнтера, затем похвалил цветы мадам, после чего сказал несколько лестных слов об их образе жизни.
Если бы вы попробовали устроить что-либо подобное в Англии, вас немедленно одернули бы, доказав, что хуже такой жизни не придумаешь, и уколов вас намеком на ваше собственное благополучие. А вот во Франции каждый прямо и без всяких колебаний признает свою удачливость, и это мне очень нравится. Они там знают, с какой стороны намазан маслом их хлеб, и с радостью показывают это посторонним — что может быть лучше такого символа веры? И они не хнычут над своей бедностью — какое мужество может быть более истинным? Мне довелось услышать, как моя соотечественница, занимающая куда более видное положение и располагающая немалыми деньгами, назвала своего ребенка, отвратительно причитая, «сыном нищего». Я бы и герцогу Вестминстерскому не сказал ничего подобного. Но во французах живет дух гордой независимости. Может быть, причина заключается в республиканских институтах, как они их называют. Вернее же, дело в том, что настоящих бедняков не так уж много, и любителей хныкать расхолаживает слишком малое число единомышленников.
Хозяева баржи пришли в восторг, услышав, что я восхищаюсь их жизнью. Они сообщили мне, что прекрасно понимают, почему мсье им завидует. Однако мсье, без сомнения, богат, а в таком случае он может сделать свою баржу настоящей виллой — joli comme un chateau. После чего они пригласили меня посетить их собственную плавучую виллу. Они извинились за убожество каюты: у них нет денег, чтобы перестроить ее как следует.
— Печь нужно бы установить вот тут, в этом углу, — объяснил муж. — Тогда посередине можно было бы поставить письменный стол с книгами и (всеобъемлющий жест) прочим. Каюта приобрела бы просто кокетливый вид — ca serait tout-a-fait coquet.
И он посмотрел по сторонам, словно все здесь уже было перестроено. Конечно, он не впервые созерцал в своем воображении эту прекрасную каюту, и если ему удастся подзаработать малую толику, ее середину, несомненно, украсит письменный стол.
У мадам в клетке жили три птички. Самые обыкновенные, объяснила она. Хорошие певуны стоят больших денег. Они думали купить канарейку, когда были прошлой зимой в Руане (В Руане? — подумал я. — Неужели этот .дом 4. собаками, птичками и печными трубами — действительно такой бывалый путешественник и столь же привычная деталь пейзажа среди скал и фруктовых садов Сены, как и на зеленых равнинах Самбры?), но канарейки стоят пятнадцать франков штука — подумайте только, целых пятнадцать франков!
— Pour un tout petit oiseau — за крохотную пичужку! — добавил муж.
Я продолжал выражать свое восхищение, и эти добрые люди вскоре не только перестали извиняться, но и принялись с такой гордостью хвалить свою жизнь, словно были императором и императрицей Обеих Индий. Слушать их было очень приятно, и я пришел в превосходное расположение духа. Если бы только люди знали, как ободрительно действует хвастовство — при условии, что человеку есть, чем хвастать, — они, я убежден, перестали бы стесняться хвастовства и всяческих преувеличений.
Затем старички стали расспрашивать меня про наше путешествие. Как увлечены они были! Казалось, еще немного — и они, распростившись с баржей, последуют нашему примеру. Однако хотя эти canaletti [10] и кочевники, но полуодомашненные. Эта одомашненность проявилась в очень симпатичной форме. Внезапно чело мадам омрачилось.
— Cependant [11], — начала она, запнулась, а потом спросила, холост ли я.
— Да.
— А ваш друг, который поплыл дальше?
— Он тоже не женат.
Ну, в таком случае все обстояло прекрасно. Ей не нравится, когда жен бросают дома в одиночестве. Но раз у нас нет жен, то мы не могли бы придумать ничего лучше.
— Посмотреть мир вокруг себя, — заметил ее муж, — il n'y a que ca [12], только ради этого и стоит жить. Вот, например, человек, который сидит в своей деревне, как медведь, — продолжал он. — Ну, он ничего не видит. А потом приходит смерть, и все кончается. А он так ничего и не увидел.
Мадам напомнила своему другу об англичанине, который путешествовал по этому каналу на пароходе.
— Наверное, мистер Моунс на «Итене», — предположил я.
— Да-да, — ответил муж. — Он взял с собой жену, слуг и детей. Сходил на берег у всех шлюзов, спрашивал у сторожей и лодочников, как называются деревни, и все записывал, записывал. О, он писал без конца! Наверное, это было пари.
Наше собственное путешествие нередко приписывали пари, но считать, что человек делает заметки на пари, — это оригинально.
УАЗА ПОСЛЕ ДОЖДЕЙ
На следующее утро в девять часов обе байдарки были уже погружены в Этре на деревенскую повозку, и вскоре мы следовали за ними вдоль склона прелестной долины, зеленевшей хмельниками и тополями. Там и сям на склоне виднелись уютные деревушки, и среди них — Тюпиньи, где гирлянды хмеля свешивались с шестов прямо над улицей, а домики были увиты диким виноградом. Наше появление вызвало некоторый интерес: ткачи высовывались из окон, ребятишки вопили от восторга при виде двух «игрушечных барок» — barquettes, а прохожие в блузах, сплошь знакомые нашего возницы, отпускали шуточки по адресу его груза.
Раза два начинался ливень, но тут же переставал, не успев нас даже как следует вымочить. Воздух среди этих зеленых полей и всей этой зелени был живительным и чистым. Погода ничем не напоминала осеннюю. А когда в Ваденкуре мы выгрузили байдарки на небольшой лужайке напротив мельницы и спустили их на воду, из туч выглянуло солнце, и все листья в долине Уазы ослепительно засверкали.
Река вздулась от долгих дождей. От Ваденкура до Ориньи она бежала все быстрее, набирая скорость с каждой милей, и мчалась так, словно уже чувствовала запах моря. Желтая, мутная вода крутилась бешеными воронками возле полузатопленных ив и сердито плескалась о каменистые берега. Река вилась по узкой лесистой долине. Она то ударялась о склон и терлась о меловое подножие холма, показывая нам среди деревьев небольшие поля рапса, то неслась под самыми садовыми оградами, и мы успевали заглянуть в открытую дверь дома или разглядеть священника, расхаживающего в пятнах солнечного света. Потом листва вдруг смыкалась так, словно впереди был тупик, река бежала под стеной ив, над которыми вздымались вязы и тополя, а над водой, как клочок синего неба, мелькал зимородок. И на все это солнце лило свой ясный и всеобъемлющий свет. На поверхности быстрой реки тени лежали так же плотно, как и на неподвижных лугах. Золотые лучи играли среди танцующих тополиных листьев, и наши взоры причащались холмам. А река все бежала и бежала, ни на миг не останавливаясь, чтобы передохнуть, и каждая камышинка у ее берегов трепетала от корня до вершины.