Потом они долго совещались. И только после этого пригласили всю семью.

— У нас к вам один вопрос, миссис Скарлетт, — сказал один из них, довольно молодой, с острой черной бородкой и в пенсне без оправы. — Не переживала ли мисс Эйприл в последние дни какого-нибудь сильного душевного потрясения?

Скарлетт мгновенно обернулась к Джону, и тот, сам того не желая, густо покраснел.

— Мисс Эйприл была свидетельницей одного неприятного разговора, который косвенно касался и ее. Но разговор был закончен вполне мирно, все недоразумения были решены.

— Не проявляла ли мисс Эйприл в последнее время раздражение, агрессивность, возбужденность?

— Нет, наоборот, она была вполне безмятежной.

— Может быть, кто-то из вашей семьи знает что-либо, чего не знаете вы? — мягко спросил доктор.

Скарлетт снова обернулась к Джону.

— Мисс Эйприл жаловалась на свою неустроенную жизнь на Кубе. Она очень устала, — сказал Джон. — Но говорить о ее раздражении, агрессивности… Нет, она была спокойна, — сказал Джон, понимая, что говорит полуправду, но быть искренним до конца не мог.

— Спасибо. Наш консилиум пришел к выводу, что болезнь мисс Эйприл нервно-соматического свойства. То есть она следствие какого-то сильного нервного срыва, оказавшего разрушительное влияние на весь организм. Дело усугубляется тем, что, очевидно, мисс Эйприл таила свои переживания, не давая им выхода. Организм просто не вынес перегрузки. Теперь нам остается ждать, что он сам, даст Бог, справится с болезнью.

— Значит, вы тоже ничем не можете ей помочь? — спросила Скарлетт.

— Увы, мэм, мы можем только сочувствовать. Впрочем, к нашему приезду кое-что сдвинулось в лучшую сторону, насколько мы поняли. Ведь так?

— Да, утром у нее был жар и тошнота.

— Будем надеяться, что все обойдется. Мы сделали ей инъекцию опия. Это должно смягчить ее страдания. Больше мы ничем помочь не можем, простите нас, мэм.

Врачи уехали, остался только старик, который уселся у комнаты Эйприл и задремал.

— Надо сообщить Тиму, — сказал Уэйд.

— Не надо, — ответила Скарлетт. — Подождем до утра.

Джон заперся в своей комнате. Ему было о чем подумать. Конечно, он винил во всем только самого себя. Врачам он не сказал, но сам-то знал, что он, и только он, причина этого страшного недуга.

Характер Эйприл был таков, что ей легче было умереть, чем выдать свои чувства хоть по какому-либо поводу. Поэтому причиной мог стать и разговор с Билтмором, во время которого она присутствовала, и их стычка в дороге. Каких же усилий стоило Эйприл держать все в себе! А Джон, считавший себя уже знатоком людей, не заметил этого. Он увидел только то, что было на поверхности, — беззаботность, иронию, достоинство. Как ему теперь исправлять свои ошибки? Что ему делать?

Джон дождался, когда в доме все успокоится, и сам пошел в комнату Эйприл.

Он отослал сиделку и остался с девушкой наедине.

Эйприл лежала на спине. Ее волосы, влажные и спутанные, рассыпались по подушке. Грудь ее совсем незаметно вздымалась от слабого дыхания. Она была бледна до синевы, черные круги вокруг глаз и спекшиеся губы.

Джон взял ее за руку и сказал:

— Наверное, ты не слышишь меня, но я все равно должен тебе сказать… Это очень жестоко с твоей стороны, Эйприл, так безжалостно поступать с собой и со мной. Ну что я знал о тебе? Только то, что ты светская дама, немного капризная, утонченная, своевольная и гордая… Твое внимание льстило мне. Ну, конечно, я же настоящий мужчина, для которого женские чувства только повод для самоуверенности. Я не принимал твоих чувств всерьез. Мне и сейчас трудно на них ответить, потому что я люблю другую девушку. Это совершенно дурацкая ситуация. Мне надо было бы тебе сказать, что я к тебе неравнодушен, но я не могу тебе лгать. Я сейчас делаю что-то ужасное, возможно, я вообще убиваю тебя, но я могу говорить с тобой только честно. Эйприл, не уходи от нас. Дай мне возможность что-то обдумать, что-то сделать. Нет, понимаешь, нет на земле ничего конечного. Я сейчас не утешаю тебя, не обещаю каких-то волшебных изменений, я просто прошу тебя — живи. Вместе нам легче будет справиться с тем, что на нас обоих свалилось. Мы просто сядем друг напротив друга и будем долго говорить с тобой обо всем. Мы обязательно найдем выход. Я обещаю тебе — мы выкрутимся, прорвемся, я знаю… Эйприл, пожалуйста, не умирай… Прости меня… Если хочешь, можешь не прощать, а наоборот — возненавидеть… Только живи…

Джон еще что-то горячо и путанно говорил ей. Гладил ее руку, поправлял волосы. Эйприл была неподвижна. Джон впадал в отчаяние, плакал, просил Господа спасти девушку, а потом в нем вдруг появлялась надежда, и он начинал улыбаться, шутить, подбадривать Эйприл…

Под утро он уснул, стоя на коленях у ее кровати и положив голову на ее руку.

Проснулся он от холода. И, еще не открыв глаза, с ужасом подумал, что произошло самое страшное.

Но то, что он увидел, потрясло его еще больше — Эйприл не было в комнате…

Серафим

В Лондоне была мерзкая погода. Выходить из дому не хотелось, да Бьерн и не собирался никуда выходить. Он после долгого перерыва вернулся в свою студию в мансарде, осмотрел свои пыльные полотна, эскизы, наброски, и ему показалось, что он рассматривает чьи-то чужие работы. Сейчас он видел все свои огрехи так ясно, словно они не имели к нему никакого отношения.

Бьерн сложил все в угол и, поставив чистый холст, начал его грунтовать. Обычно художники не любят этим заниматься. Они даже покупают уже грунтованные холсты, потому что грунтовка кажется им механической и нетворческой работой. Но Бьерн сам наносил на серый холст белую краску. В это время он не только создавал tabula rasa[3], он создавал несметное количество картин, которые могут на нем появиться. В это время его фантазия работала особенно интенсивно, вспыхивающие в сознании образы или отпадали тут же, или оставались в памяти, чтобы потом, выстроившись в некую цепочку, выявить первое, самое важное звено, которое и становилось потом картиной.

Бьерн хотел написать так много! И Джона, поднимающего толпу мусульман перед распятием, и мертвого капитана на палубе корабля, и кардинала Франции, и Диану в кожаном костюме, и отшельника, плачущего от страха, и Тома, склонившегося к кинокамере, и клошара, бегущего от убийства, и военный оркестр, и даже перевернутую церковь в том городке, где они встретились с Джоном.

Широкая кисть мягко ходила по холсту и одну за другой словно зачеркивала эти картины. Бьерну являлись новые, но и они пропадали под белым снегом грунтовки. И так было до тех пор, пока полотно ровно и плотно не покрылось до самых углов.

Бьерн отложил кисть, отошел от мольберта и присел на высокий табурет. Он хотел еще раз посмотреть на белый лист и угадать-таки, что же появится на нем.

И тут понял, что он не знает, как будет выглядеть будущая картина. Больше того, он понял, что вообще ничего не хочет писать. Что это белое пространство ему куда дороже тех, пусть замечательных, великолепных, фантастических, образов, которые он представлял.

Бьерн даже испугался этого понимания. Попытался отвергнуть его, стряхнуть с себя наваждение. Но получилось еще хуже — он представил вдруг свой автопортрет. Он терпеть не мог автопортреты, поклялся себе, что никогда не будет малевать свою собственную физиономию и — на тебе!

А мысль засела плотно. Она уже заполнила всю его фантазию, она становилась почти видимой, реальной. Бьерн с некоторым удивлением рассматривал ее — да, это он… Но и не он. Его лицо, волосы, руки, но другое имя у этого человека и, что самое странное, — другое дело.

Бьерн даже засмеялся, когда угадал, что за портрет он представил. Это было абсурдно, глупо, пошло, это была какая-то противная насмешка его же сознания. Бьерн даже представить себе не мог, что в нем может жить такой примитивный ход мыслей, такая несусветная мелодраматическая банальность.

вернуться

3

Tabula rasa — чистый лист (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: